Борис Кудряков

1946 (Ленинград) — 2005 (Петербург)
1979 • Проза
Лауреат Премии 1979

Поэт, прозаик, художник. Окончил фотоучилище. В 1965–1968 служил в армии, затем работал фотографом в НИИ, с 1972 – газооператором в котельной. Фотографические работы экспонировались на выставках в США (1979), Франции (1980) и Японии (1985), публиковались в зарубежных журналах, отмечены различными призами.

По собственному признанию, первые «литературные эскизы» написал в 14 лет. Печатался в самиздатском сборнике «Лепрозорий–23», в самиздатском журналах «Часы», «Обводный канал», «Транспонанс», «Мария», «Черновик». Был членом Клуба–81. В 1990-е годы публиковался в Интернет-журнале «TextOnly», в альманахе «Черновик» и др.

Лауреат Международной отметины им. Давида Бурлюка (1992), Тургеневской премии правительства Москвы «За вклад в развитие малой прозы России» (1998).

Работы

Книги

Рюмка свинца (Рассказы и повести). Л.: Новая литература, 1990.

Лихая жуть. [Стихи, проза, пьесы]. СПб.: Борей–Арт, 2003.

Одиннадцатое измерение [Фотографии и тексты]. СПб.: Фотоimage, 2003.

Из текстов

Сияющий эллипс

В зоологическом музее тишина, безлюдье. В блестящих, скрипящих на четных ступенях туфлях поднялся на второй этаж. Долго искал. Выбился из драгоценного терпения. Поднялся выше. Медленно подошел к искомому. Склонился.

На сфере жемчуга сидит тарантул старый. Он обнимает серебристый кокон, и согревает молчаливо, и чувствует: искрится напевное сияние. То – сожаленье об утрате моря, о предстоящем плене в лапах броши на человеческой груди крикливой. Молчит паук. Скорбит, что жемчугу не стал он другом, хотя за согревание расплата больше, и за свободу от ювелирных козней – тоже. Отдай мне, шар, уменье продаваться, я каплю яда подарю за это, чтоб полновесней и сильнее стали моя угрюмость и света твоего спирали...

Он был последним посетителем. Покидая скелеты и мумии, мысленно произнес: вы уже там.

Цывцувили пташки. Небо расхорошелось. Асфальт пропотел. Корабельные рощи воспрянули духом. Колбы жизни взорвались оранжево-пенно.

Этим утром, надевая рубашку, ощутил укол-удар в центр спины, в позвоночный столп. Выгнул спину. В сердце шумел напалм. Пал на колени, ударился лбом в пол. Позволил таракану пощекотать барабанную перепонку. Откуда боль? Горячо, воспаление легких: раздавил зубами бутерброд со стеклом. Шестой этаж, в кабине лифта отвалился пол. Спасли подтяжки. Вернулся в комнату. Снова удар в спину. Откуда в квартире шершни? Поставил ноги в таз со льдом: пусть тело само выбирается из горячки, клин – клином. Казалось, внутри позвоночника застряла блесна с кованым тройником. Вдруг полегчало. Отвлекли шпалеры пейзажей, шрапнельные взрывы зелено-топольных перспектив.

Самое главное время в городе: с девяти до десяти. Уже заполнены заводы и институты, школы и детсады. Началось верченье шпинделя, скобление чугуна. Продолжилось сказание о тавровой балке и кошмаре крепостничества, о Семи богатырях и альдегиде цезия. В этот час, в эти минуты город без ходных шушуков, без пешеходных шарахов, без давок и криков, он причесан элегией утренней хмари и зыбкими нитями дож-депадов. Вобрав полусонных детей своих, проглотив то, что выловил по звонку будильника, он снова одинок и словно покинут. И можно пройти по еще свежим, с сырной слезой, мостовым, сквозь прохладные дворы – желтоярые могильники еленочей – и пробежать взглядом по спокойным гладям Устья, чтобы прошептать про себя: все на месте. Последнее слово не успевает долететь от бронхов до зубов; цаканье, зыканье, бука-нье и траканье с дымом-паром взрываются над бывшими топями, и вставший на дыбы гигант, скинув поэтическую маску вчерашних веков, конвульсирует и вальсирует в повседневной неизбежности дел.

После музея в столовой ковырял треску по-польски – почему бы и не по-конголезски,– инейным глазом следил, отмечал: студенты пьют чай без сахара: пропили стипендию, девушка ест антрекот, синие губы: порок сердца, дорогие чулки: не первое либидо, мужчина слева бесстрастно рассматривает соседа справа, у которого на лбу свищ, из носа торчит вата; поедает салат: витамины. А там, около выхода, лежит раздавленная селедка, кто же на ней упадет? Плохо быть наблюдательным, тошно! Взглянул на часы на стене, надо успеть на Синопскую набережную к взрыву храма. Все-таки не успел. По развалинам ходили солдаты, искали галошу. У самой Невы щурились друг на друга два старичка. Один другого все спрашивал, тыча пальцем в развалины: так куда ее перевозят? Ее не перевозят, а сносят. На ее месте построят гараж или оранжерею. – Жирею? – не понял старик. Когда солдаты ушли, влез на груду кирпича, долго рылся в печальных развалинах. Нашел женскую косу, грош, молоток.

Мимо. Мост, машины, машины. С кирпичного завода везут на угольный склад кирпичи. Со склада на завод везут уголь. С юга везут фрукто-овощ. С севера белую цедру для москитов в Мацесте. Шевеление минералов.

Свернул в переулок. Перед одним из домов прыгают мужчины в белых рубашках. Из окон роддома жены записочки кидают. А кому-то швырнули и деревяшку. Зашел отдохнуть в зубную поликлинику. Поднялся в огромный блестящий зал. Громкоговоритель выкрикивал фамилии в комнату с никелированным кактусом. Соседка слева как на вибростенде, предложил успокаивающее. Женщина справа (при чем здесь скульптурная шея?) застыла в предчувствии комы. Интересно, какие зубы были у Кановы? Соседка слева совсем посизела. Ах черт, он удружил ей пурга-тивное! Надо бежать. С криком «мой поезд» кинулся к выходу. На лестнице столкнулся с санитаром, тот выронил стальной сундучок. По всей лестнице рассыпались желто-алые зубы. В трамвае вспоминал правила хорошего тона. Если женщина, сидящая на диване, предлагает вам садиться, не садитесь рядом с ней, а берите отдельный стул. Если женщина начала разговор, немедленно предложите ей стул и не начинайте разговора, пока она не снимет боты. Не отказывайтесь, если вас просят что-нибудь спеть или сплясать. Вино наполняют до пояска рюмки. Во время обеда не курить. Красить губы можно только в ресторане. Подлинно культурный человек не станет вытираться грязным полотенцем.

Трамвай привез в тишь Крестовского острова. Шаги по размазне дорожек. На ходу несколько страничек «Малого Ламрима» Цзонкаба. А вот и Крестовское голубиное стрельбище, место, где оно когда-то было. Ржа, проволока, обгорелый (не от старости ли) матрац, чемодан с письмами и игрушечными головами. Минута прострации. Долго смотрел на воду с моста. Почудился на дне автобус с пассажирами. Вон, даже пузыри поднимаются изо рта водителя. Нет, это рябь. Что же там блестит? Присел на край морской скамьи. Снег. Из-за спины в черноту светил прожектор. Там, где у тени была шея, в пустоте, в черноте, на фоне зыбкой, мокрой, ирреальной материи падающего снега появилось отражение. У тени вдруг разверзся лоб, края раны засияли, и стало видно, что в голове у отражения дрожит сверкающий эллипс... Снова рябь. Страшно смотреть, а хочется! Нет.

Цветочный печальник, ветвяный молчальник коченел в ожидании дождей. Сукровенила засимь прогноистых тяжей. Через кротьи пещеры земля освежала свой дух.

Под ногами похрустывал лед. Вышел к берегу. Светло. В тростнике стоя спал мужчина в черном костюме. Вкруг тульи его шляпы свернулась молодая красная змея. Подошел к спящему, стал будить: проснитесь, там автобус упал с моста, вы похожи на водителя... Выбрался из-под воды, пошел по теплой земле. Кое-как добрался до ночлега. Весь болью налитый, как бомба, упал в кровать-арсенал, масляный, ждущий разрыва, взорва спины. Пытался заглушить боль выдиром коренного зуба. Клещи-гвоздодеры прокомпостировали язык. Нечем было кричать. В груди прели сумерки. А коршунья тюхтю гошит. Во сне гончар-пустобай ел картофель с грибами. Язвил его пасть тяжеленький хмык. Когда покончили с обедом, гончар снова спросил: а в том автобусе меня ты не видел? Можешь соврать, ответ оставь себе. А я тебе расскажу о тебе. Когда созрела осень для спасительных свершений, а вороны стали ходить, широко расставляя лапы, когда от лета остались желтые газеты (они ломались, засуха), ты собрал с единственной вишни тридцать пять ягодин. Хотел сделать компот, но коза слизала. Ты заколол козу, сшил детский тулуп, продал, продал дом и уехал на далекий шпалопропиточный завод. С утра до вечера он подцеплял крючком белые шпалы, взвалив на плечо (войлочная подстилка), тащил в цех, в креозотовый бункер. Но как-то ты поскользнулся и ударился лицом о вагон. В ту ночь сгорел цех. Пролежав месяц, теперь он работал учетчиком. От бывшей жены пришло письмо. Она сообщала о трагической гибели дочери и сына (перевернулся автобус). Теперь алименты он не платил и смог оклеить комнату новыми обоями. По выходным подрабатывал на разгрузке торфа. Так, вдали от родных мест, он прожил восемь лет. Шпалы, торф; любимый липовый чай. На ночь гладил чучело кролика и вешал свежую липучку для мух. Засыпал. Поехал в отпуск посмотреть на город, на жену, покататься по окраинам на автобусе, погулять ночью по парку. Однажды, пробираясь в черном костюме и шляпе по тростниковому весеннему берегу, его сковала судорога. Ты не помнил, сколько простоял в окостенении, тебя кто-то будил, кричал, что ты похож на какого-то шофера... Ты оставался недвижим. Тем же вечером ты повстречаешь свою вторую жену. Она будет одной из тех сорокалетних одиноких женщин, которые надорвались в поисках кавалергарда и завели ребенка от вчерашнего школьника; затем, отдав дите под присмотр бабушки, бойко занимаются слаломом и рыдают над гениальным Дюма, пока наконец тихую благость прострации не нарушит кто-нибудь из немного седых, скромных, но энергичных в вопросах побелки стен мужчин, убежденных, что женщину ничуть не портят взбухшие вены на ноге и привычка заваривать чай в банке из-под килек.

В первый день знакомства она просила рассказать про первую жену. Тогда, давным-давно ты жил, как чей-то сон. Ты не знал, с чего начать: не донесла прикосновение, от нее ударило тепло прощанья, словно воздуховорот между встречными поездами. Забытость, былость. Донесла картину сумерек: мерк сумерк. Первобытующие звуки леса. До дома идти сквозь безответный лесостой. Поужинали десятью каплями будущего янтаря. Она проколола пятку – кровь во тьме не видна – обману – поиграю в жмурки – заблужусь – не вернуться. Поднимались на седьмой этаж – обнял на первом – целуй – третий – этаж – еще – пули в двери – это гвозди – растерзанное письмо на окне – целуй – пятый – этаж – задохнулся от подъема – отдышка – она пусть думает: страсть – так и есть – пора изменять вину – а что тогда пить? – формалин? – у нее сумочка старая – может быть – снова медные гвозди – тень от кота – может быть, подарить ей – шестой этаж – может быть, подарить ей сумочку, а в нее положить полевые цветы – разбитый витраж – пустая бутылка – перед дверью успеть бы поцеловать ее в шею – там, где на слегка загорелом сгибе – а какой плавный переход с шеи на грудь – опасный спуск для лыжника – между ключицей и грудью можно сломать ноги – на шее еле видный след золотой пудры – это цепочка – и чуть прикусить колечки замка – интересно, какой вкус у золота любимой женщины – позвонил – потом надо вымыть палец – до меня звонило старушечье – пока открывают двери, могу поцеловать ее в живот – нет, не успеть, узел на пояске – успел, но забрякала цепочка – разглядывал ее ухо – голос будит статику мозга – неужели у нее есть мозг – тьфу – еще пять прикосновений губами к – как это некрасиво: иметь мозг – держит дверь – наконец хозяйка впустила – вечернее трепетанье ушей – вздох нег – голые плечи – лечь – по-блеклость высоты иссякла – любимая, что взять от тебя у тебя из тебя самое ценное – все, кроме живота – я вижу в нем покинутости перлы – оставь живот, возьми с собою, милый, верный, грудь, руки, ноги и голову, и волосы возьми – но как же быть – поднять тебя не в силах я – останься призрачной – нет, я забуду – останься памятью – нет, я оставлю и свою – останься звуками – я буду сожалеть о звуке – о звуки! – таинственно-заветный одопад.

Всю жизнь, всю маленькую жизнь стремилась ты к преодоленью од-нозвучья, всю каверзную жизнь стремилась в забытость пейзажных геометрий. Так как же быть? Как мне и заодно тебе убрать отсюда ноги, руки, грудь и волосы твои, как мне убрать, чтоб донести, чуть не сказал до солнца, нет – до антисолнца. Упрятать от садовника конечных криков, от больниц, от взглядов из пустых глазниц, от пахоты, от певчих и от слов, от зяблых лиц, от сказок и от мифов, от сущности твоей как унести тебя, да и себя как от себя упрятать?

В ванне холодом окутала берцовый изгиб вода. Молодая жена принимала в себя колебания водной плоти, прошедшей атланто-индо-тихо-тихооке – по оке лесосплав – море Лаптевых, море Кирзовых. Помылась, сочно прошлепала к мужу. Конфетку под язычок. Мурлыкая, принялась за неистовства. Семейные вздохи впитались усталым снеговиком.

В одних чулочках сиживала на балконе, обрамленном иванчаем-да-марьей. Дожидалась его. Через камышинку желудевый кофе. Лямзала ножкой о ножку. Ежила реснички. Видела краем глаза: через улицу мужающий дылда, белиберденыш ее рассматривал в папин бинокль. Первое и последнее шевеление плоти (дожди, он отравится вороньим глазом). Скинула – кш, шьк – кота с коленей. Подвальный гангстер, позабыв уроки эсхатологии, перебросил амурный мостик от кошачьих к приматам. Бесстыдник пошел маньячить под диван. Оттуда сурел его лобик. И вот шаги. Вся во власти зверюги, ерепенистого лохмача-доброхота. Львяга тигроил. В подзольник сыпались сиплые вздохи. Звенькали серьги: жадина, по две нацепила.

Над болотно-глазастыми лучистостями порхал ветерок ожидания. Хохотала гадюка, трогая лезвие косы язычком. Ослепли световые годы. Вороний хор картавый как харк. Вторая жена с удовольствием все это прослушала. Она полюбила первую.

Ночь в лед. Автобус падал с моста. Локтями выбивали стекла. Поедая торт, старуха задохнулась шоколадной гвоздикой. У окон все взвилось, кружась в переверти. Ударился в дно, встал торчком. Свалились к кабине водителя. Винегрет из пальто, ботинок, сумочек, ляжек, волос, кружев, пузырей. Мужчина молча и вверх ногами пересчитывал в портсигаре четыре сигары и все ошибался. Девять секунд. С уже разорванным ртом женщина хотела вспрыгнуть в подушку из воздуха. По-медузьи всплыла бобриковая шапка. Выбитый дамским каблуком глаз пытался понять танец подолов. Кистеперые пассажиры. Взрывались проклятия и хохот, рвань языков и гортаней.

Отсветы. Он смотрел кусочками глаз через толстое стекло вверх. Видел: на мосту прохожий разглядывал, выискивал что-то. Как хорошо быть на мосту. Как хорошо быть под водой. Глаза на мосту закрылись, обессиленные, сомкнутые толстой шершавой ночью. Прошел дальше в парк. Эллипс отраженья.

Светлота над гатью осенью вспорхнула. Перная роскошь взлетела над россыпью рос. Лодки, лодочки, лодищи, лодчонки, лодченята, лодче-нушки, лодчушки, лодчушата, лодчушченки, лодченятушки, ладьищи и ла-дьищухи выплыли из прибрежного колыханья водной истомы. Дуэль ветряная прокоробилась в выстреле дува, в расселинах ртов моложавых волков продолжала плодиться, роиться. Крики, и ахи, и стоны, и вопли ветров и ветрил; мшистые низи и сизи; мошкарные тучи влюбились в облако цвилей. Пичужник цивильничал.

В центральном саду дети сбивали желуди. Из-за ивицы, просереб-ренной выхлопом авто и чуть-чуть природой, выглядывал нос Николая Васильевича. Украинила патина. На нее сквозь фонтан смотрел дуэлянт. Безрукая бронза. Присел отдохнуть, но пристали цветные попрошайки: погадаем, погадаем. Вяло отбивался: студент, денег нет. Балаганцы в облаке ругани удалились, прошаркали, позабыв пальмистрию, проевшие бубен, забросив монисты. Гульбище колобродило. Пыльные смерчи овеивают перекрестки. В пустом заводе время отдыхает. На станке забытый бутерброд. Промасленная кошка нюхает газету, спать идет в свой рыжий угол. По радио звучит «И вместо сердца каменный топор». Сильный ветер выбил стекло из окна. С седьмого этажа широкий прозрачный нож, сверкнув острыми скользкими краями, спланировал в шею гипсового спортсмена. Гипсобег. Возвращался домой в трамвае. Визг тормозов: муж и жена. Визг. Балетные ноги жены под трамваем, сама – по другую сторону рельсов. На рельсах липкая ленточка капрона. Муж присел, как при стрельбе с колена, вытянул палец: паф, паф. Бросился под промазу-ченное брюхо вагона. Схватил ноги, вскинул на плечи, закричал: Кому молодая ветчина, штука пять копеек! Вожатый закусил пот плавленым сырком: сама виновата. Муж бросился избивать вожатого жениными ляжками. Желтая кровь иссякла. Толпище бдело. Пыльная раззява-ветерок плюнул листопадом. Асфальт поперчили песком. Вагон заржал, встал на дыбы, поехал.

Ему лишь через неделю позволили навестить вторую жену. О ногах ни слова. Он наклонился поцеловать горячий гладкий лоб, но не смог: плавная молния скользнула в спинном толстом нерве. И все-таки он прикоснулся. Увидел маленькую обугленную рану на лбу, а в ней – светоносный зародыш! Внезапно началось дрожание стен. Треснули стекла, озера взлетели, взревела река, потемнело. В окна ворвались потоки воды. Его затянуло в воронку с девятого до первого этажа и вышвырнуло в район Театральной площади. Здесь была рябь. Над Мариинским театром проплыл баттерфляем. Передохнул на огромном шкафу. Сменил костюм, закусил сомом, тот плыл с Петроградской. На спине доплыл до Адмиралтейского шарика. Еще отдохнул, огляделся. Доплыл до Эрмитажа. Опьянев от дыхания, кровь насытилась воздухом. Нырнул. Спустился до четвертого этажа, пробежал по ступенькам до первого. Из кассовой комнаты был атакован тигровой акулой. Но обошлось. Продолжил путь в отдел Египта. Так и есть: мумии нет. Ожила, уплыла. Догнать. Непременно догнать. Свистнул, но акула не появилась, только обвалился потолок. Волна вынесла ныряльщика на поверхность. С гребня мощной волны увидел меж охтинских труб, меж кончиков труб загорелый затылок уплывающей мумии. За два дня достиг ее. Схватил за волосы, потащил ее к Древне-Русской возвышенности.

Обогревшись у костра, был успокоен мумией, которая, утешая его, подарила на память небольшой сверкающий эллипс, вынув его из своей сухонькой головы. Он к вечеру набрал грибов и поджарил их в ладонях. Мумия, скромно покушав, свернулась калачиком и, посвистывая носом, заснула. Но во сне она говорила, что-то иногда нашептывала, вскрикивала: Не было у тебя ни жены, ни дома, ни детей. Ты даже не родился. Но когда ты родишься, не вспоминай меня. Мне и так досталось и при жизни, и после нее. Сколько раз я говорила, обращаясь, может быть, и к тебе, моему спасителю: пора готовиться к бегству, давно пора вырваться из плена лингвистических ошибок. Твое теперешнее «я» – это яма от ушедшего «я». И, показывая тебе эту яму, я утверждаю – насколько может утверждать человек опытный: бежать надо одному, тайно. Бежать как можно скорее, а то истинный дом исчезнет из вида, скроется из глаз истинный хозяин, для потехи называвший себя своим «я»... Впрочем, я говорю глупости, я пошутила. Спи, завтра снова под стекло...

Из музея возвращался хмурый. Весь день в музбуфете пил пиво, глушил в себе раздражение: второй брак, и снова трагедия. Жена при смерти. Вчера медсестра в коридоре сказала: больная просила, чтобы вы не хоронили ее... но это она в бреду. И еще она говорила про какой-то эллипс. Ничего не знаю, – прошептал ты и вышел. Но спустя месяц она приехала домой на такси. Она, смеясь, сообщила, что ждет ребенка, а он, смеясь, целовал ее и носил на руках. Наутро ее кровать была пуста, и в комнате стоял скользкий дым.

Пора было возвращаться из отпуска. Его ждал шпалопропиточный завод. Перед поездом он заехал попрощаться с женами. С закрытыми глазами, как слепой с палочкой, в темных очках, прошел до места свидания. Не раскрывая глаз, мысленно прошептал молитву: Да поможет мне и только мне великий спаситель; мне и только мне да не поможет великий... Он вытянул руку и, обласкав горизонт, вылил на могилу бутылку вина. Прошептал: Видишь, как я щедр... и не только щедр, но и счастлив. Счастлив, несмотря на то что в Управлении Истиной мной не очень довольны. Но эти слова он проговорил, входя в вагон.

Зима захрипела, раскиселилась, в свежий бархат снегов свое сердце скрывать перестала. Одернула саван прощальный в плясе метелей. Плавно лед проистек. Посмешище певчих ехидно задергалось трелью. Рессорная тачка со старой Зимой по половодью снов замордованных семяносцев в сумерках парных, без шума, без гама рессорная тачка со старой Зимой катилась, с собою прощаясь. Крики весны приближались. Кружевницы утр все более вяло затягивали лужи, когда тачка со старухой была сброшена в шахту, на тело прошедшей осени. Весенние дни, эти горлопаны с барабанами, грязные, с лицами гнилых идиотов (вместо головы только рот), прокричали ура и ушли закусывать кошачьими воплями. Вода причесалась надеждой.

Двое суток в пути. Подошел к берегу моря. Из дремучего леса глядело на волны ничто. В бутылку вложил мелко исписанные листки. Плотно закупорил. Лихо швырнул в волны. Пульс. Поклониться в пояс. Никогда. Былое. Ветер. Дождь. Мокрые камни. Осторожно. Не поскользнуться. Вот и сухостой. Нож туп. Лучше ломать. На поляне? Нет, вместе с лесом. На земле лежит пальто, облитое бензином, на него уложен хворост. На хворост положить дрова и снова хворост. Для аромата немного хвои, еще дров. Четыре железных обруча на самом верху, чтобы тело не встало, не струсило, не вспорхнуло. Рядом небольшой окоп для охлаждения коньяка. Что еще? Поджег длинный шнур. Пока огонек приближался к будущему костру, он влез наверх. Лег. Вздохнул. Съежился. В глаз попала капля дождя. Как долго она летела, откуда куда – из глаза в облако или сверху вниз? Километровый путь.

Кукла раздавила ампулу зубами. Ахнуло, взорвавшись, пламя тщательно продуманного костра, зазвенел свет, лопнула от жара голова. И нечто похожее на черную извивающуюся ленту, взметнулось вверх, в покинутые просторы. Через некоторое время черная лента стала белой, блестящей, сияющей. Она переливалась, изгибаясь, и вот превратилась в эллипс отражения. Далекие усталые рыбаки в шлюпах, подняв головы, ясно различили в небе, в середине эллипса паука, потом змею, затем мост, наконец, мерцающий затопленный город... Эллипс поднимался все выше и выше, пока не исчез.

Долго еще бесприютные слова блуждали по лесу: расставаться нелегко, но впереди долгожданная встреча с покинутым домом, с друзьями. Сколько же можно скитаться по чужим пространствам голодному и слепому. Там, на родине, уже давно горит свет, и огонек манит, зовет покинутых и обреченных.

Не осенью, а весной подводят итоги перед кольцевой дорогой неизбывности. Пересчитывают оставшихся близких, вспоминают дни смакования недугов. Бродячими псами с глазами дряхлого осьминога скитаются тени по непросохшим паркам. Щелкая прутиком, щурятся, останавливают взгляд на пауке или гвозде в березе. Скособоченной шляпой распихивая ленивые предлетные воздухи, проходят во вне.

Бритая девочка-крохотуля остановилась у выброшенного на берег моря сосуда из темного стекла, окутанного промазученными водорослями, уже подсохшими на апрельском солнце, в свете которого жижикали пчелы, кружась над стеклянным сосудом, заткнутым пробкой, не позволяющей пчелам и девочке-замазуле узнать содержимое, так привлекавшее их, что не заметили, как пошел дождь, сбивший на землю пчел и простудивший – лишь слегка – девочку, убежавшую домой и уже рассказавшую о находке соседу, не замедлившему принести сосуд домой и высосать содержимое, весьма приятное на вкус, напоминавшее настойку из фиников, взрощенных, как знать, не на берегу ли Персидского залива, волны которого, укачав северный подарок, вернули его домой, куда он плыл дальним путем, законченным вскрытием и опустошением. Также были извлечены и мелкоисписанные листки, которые начинались словами «На сфере жемчуга сидит тарантул старый...

 

(Часы. 1977, № 8)