Саша Соколов

1943 (Оттава)
1981 • Проза
Лауреат Премии 1981

Родился в Канаде в семье дипломата и разведчика, в 1946 вернулся в Москву.

Окончил школу, в 1962 году поступил в Военный институт иностранных языков. Сблизился с московскими неофициальными поэтами из группы СМОГ. Много путешествовал по стране. В 1964 году поступил на факультет журналистики МГУ. Работал в газете «Литературная Россия» (1969–1971), для которой писал очерки, критические статьи и заметки, служил егерем в Безбородовском охотничьем хозяйстве на Волге (1972–1973). В 1973 закончил повесть «Школа для дураков» и передал ее на Запад.

В 1975 покинул СССР, жил в Австрии, затем в США (где в 1978 завершил повесть «Между собакой и волком»), в Калифорнии, Париже, снова в США (Вермонт), в Европе и Израиле.

Лауреат Пушкинской премии фонда Альфреда Тёпфера (Германия, 1997).

Работы

Книги

Школа для дураков. Анн Арбор: Ардис, 1976; СПб.: Азбука-классика, 2008.

Между собакой и волком. Анн Арбор: Ардис, 1980; СПб.: Азбука-классика, 2008.

Палисандрия. Анн Арбор: Ардис, 1985; М.: Глагол, 1992.

Школа для дураков. Между собакой и волком. М.: Огонек, 1990; СПб.: Симпозиум, 1999.

В ожидании Нобеля, или Общая тетрадь [Сб. эссе]. СПб., 1993.

Палисандрия. Эссе. Выступления / Послесл. Б. Гройса. СПб.: Симпозиум, 1999.

Тревожная куколка. СПб.: Азбука-классика, 2007.

Триптих. М.: ОГИ, 2011.

Из текстов

Из повести «Между собакой и волком»

7. Записки охотника

 

ЗАПИСКА XI

Заговор

У Сороки – боли́, у Вороны – боли́, 
У Собаки – быстрей заживи. 
Шел по синему свету Человек-инвалид, 
Костыли его были в крови.

Шли по синему снегу его костыли, 
И мерещился Бог в облаках, 
И в то время как Ливия гибла в пыли, 
Нидерланды неслись на коньках.

Надоумил Волка заволжский волхв: 
Покидая глубокий лог, 
Приползал вечерами печальный Волк 
И Собаку лечил чем мог.

У Сороки – боли́, у Вороны – боли́, 
Но во имя волчьей любви 
От Вороны ль реки до реки ли Нерли 
У болезных собак – заживи.

А по синему свету в драных плащах, 
Не тревожась – то день иль нощь, 
Егеря удалые, по-сорочьи треща, 
Вивериц выгоняли из рощ.

Деревенский, однако, приметлив народ, 
У Сороки-воровки – боли, 
Проследили, где дяденька этот живет, 
И спроворили у него костыли.

И пропили, пролазы, и весь бы сказ, 
Но когда взыграла зима, 
Меж собою и Волком, в дремотный час, 
Приходила к Волку сама.

У Сороки – болит, у Вороны – болит, 
Вьюга едет на облаках, 
Деревенский народ, главным образом – бобыли, 
Подбоченясь, катит на коньках.

И от плоского Брюгге до холмистого Лёпп, 
От Тутаева аж – до Быдогощ 
Заводские охотники, горланя: гей-гоп! – 
Пьют под сенью оснеженных рощ.

Как добыл берданку себе инвалид, 
Как другие костыли он достал, 
И хотя пустая штанина болит, 
Заводским охотником стал.

 

ЗАПИСКА XII

Философская

Неразбериха – неизбывный грех 
Эпох, страстей, философов досужих. 
Какой меня преследовал успех, 
Что я не разбирался в них во всех, 
Вернее, разбирался, но все хуже.

Когда ж мне путь познанья опостыл 
И опостынул город неспокойный, 
Я сделался охотником простым, 
А уж потом заделался запойным, 
Со взором просветленным и пустым.

Люблю декабрь, январь, февраль и март, 
Апрель и май, июнь, июль и август, 
И Деве я всегда сердечно рад, 
И Брюмерам, чей розовый наряд 
Подчас на ум приводит птицу Аргус.

Теперь зима в саду моем стоит. 
Как пустота, забытая в сосуде. 
А тот, забытый, на столе стоит. 
А стол, забытый, во саду стоит. 
Забытом же зимы на белом блюде.

Повой, маэстро, на печной трубе 
Рождественское что-нибудь, анданте. 
Холодная, с сосулей на губе, 
Стоит зима, как вещь в самой себе, 
Не замечая, в сущности, ни канта.

 

ЗАПИСКА XIII

Валдайский сон

Накануне первых звезд 
От угара плачу – 
Мерзни, мерзни, волчий хвост, 
Грейся, хвост собачий. 
Дрыхнет Кот у очага 
И храпит немного, 
Из худого сапога 
Вылезает коготь. 
Снится этому Коту- 
Воркоту Валдая: 
Сидят волки на мосту, 
И Кот рассуждает: 
Если б я Собака был, 
Я любил бы Волка, 
Ну а если б волком выл, 
По Собаке б только. 
Погляжу ли из окна, 
Из другого ль гляну – 
Вся в снегу стоит сосна 
На снегу поляны. 
Идут ведьмы на погост, 
О своем судача: 
Мерзни, мерзни, святый хвост, 
Грейся, хвост чертячий. 
Все сине. И вся синя 
Слюдяная Волга, 
Едет Пес по ней в санях, 
Погоняя Волка.

 

ЗАПИСКА XVIII

Преображение Николая Угодникова 
(Рассказ утильщика)

Нет, недаром забулдыги все твердят, 
Что по Волге нет грибов милей опят, 
И напрасно это люди говорят, 
Что водчонка – неполезный очень яд. 
Это мненье, извиняюсь, ерунда, 
Нам, утильщикам, без этого – никак. 
Предположим, даже примешь иногда, 
Но зато преображаешься-то как. 
Раз бродили-побирались по дворам, 
Выручайте Христа ради-ка гостей, 
Выносите барахло и прочий хлам, 
Железяки, стеклотару и костей. 
Пали сумерки, и снег пошел густой, 
Не бреши ты, сука драная, не лай. 
Мы направились к портному на постой, 
А с нами был тогда Угодник, Николай. 
С нами был, говорю, Угодников-старик, 
Поломатый, колченогий человек. 
Мы – калики, он – калика из калик, 
Мы – калеки, он – калека средь калек. 
Нет у Коли-Николая ни кола, 
Лишь костылики. И валит, валит снег. 
Непогода. И галдят колокола, 
И летят куда-то галки на ночлег. 
А летят они, лахудры, за Итиль, 
В Городнище, в город нищих и ворья, 
А мы тащим на салазочках утиль, 
Три архангела вторичного старья. 
Час меж волка и собаки я люблю: 
Словно ласка перемешана с тоской. 
Не гаси, пожалуй, тоже засмолю. 
Колдыбаем, повторяю, на постой. 
А портняжка при свечах уже сидит, 
Шьет одежку для приюта слепаков. 
Отворяй давай, товарищ паразит, 
Привечай уж на ночь глядя худаков. 
Как засели дружелюбно у окна, 
Ночь серела – что застираны порты. 
Не припомню, где добыли мы вина, 
Помню только – насосались в лоскуты. 
Утром смотрим – летит Коля-Николай: 
Костыли – как два крыла над головой. 
Обратился, бедолага, в сокола́: 
Перепил. И боле не было его.

 

12. Заитильщина


Содвинулись все происшествие обсуждать, но тут раздался оркестрион, и от попурри не воздержались. Эх, шерочка, да ты машерочка, косолапочка, престарелочка. Горе тебе, Городнище большое, мощнеющий град, в минуту пляски у меня мелькнуло немножечко. И действительно. Именно с того дня есть-пошла эта смутная Заитильщина, то есть нелады, ради коих и разоряюсь на канцелярии. Слышали новость? Налимы, в луну влюбленные, с целью к ней воздусями проплыть, исподволь лунки во льду просасывают. Наподобье того и мужицкая особь сбеленилась и тронулась из-за дамы той. Выплывут, карасики, в смутный час на бугор, сядут на что попало и мечтают напропалую о ней, из горла посасывая. Ждут, что снова она наведается, хоть любому известно – бывает редко, а когда и бывает, то зрят лишь считанные, которым свиданки эти, как правило, идут не впрок. Воздадим тем же Гурию, Федору, Калуге, или же Карабану В., кто пока что не отошел, но усох и лает: першит. Горе, горе тебе, Городнище с окрестностями, все вокруг и пустое, и ложное. Заверяет бобыль бобылку: еду на затон поботать. Но покрутится меж островов, сделает немного тоней – и все его видят вдруг среди себя в кубарэ за чашкой вина. Возвращается индивид во свои круги, берется за прежнее. Баламутим, чудим, проказники, ни о чем не печемся, отвратно на нас поглядеть. Полагаете, достойных манер не знаем? Не благовоспитаны, как надлежит? Знаем, благовоспитаны, руки даже перед едой, фарисейничая, умыть норовим, но, в основном, все одно – бедокурим, не в рамках приличия состоим. Жадность также нас обуяла. Лежим под вязами, затрапезничаем, и подвязаются разные: а нам не предложите? А мы не даем, мы хаем: ступайте, еще открыто, соображайте в своем пиру, алкаши такие. И татьба, извините, татьба несусветная, и отпихнуться сделалось нечем как есть.

Шел, читайте, из-за всеобщей реки, выдвигаясь в Сочельник от Гурия, с его похорон. Угощение обустроил тот погребальщик, он приглашал: заползайте, желающие, куликнем на старые дрожжи, черви козыри. Я заполз. Гнил парнишка, рассказывают, в кавказском сыром кичмане, а надоело в неволе – бежал. А наскучила и мне эта тризна, захотелось к своим починщикам, с ними захотелось вкусить Рождества. Затерялся мальчонка в горах – я в сумерках. Я катил восвояси, и вихорь слезу вышибал, и она же катилась радостно. Щи не лаптем хлебаем покудова, соображаем, что значит острым ногу набуть. Грустновато тем не менее между собакой на просторе родимых рек, хныкать вас подмывает, как того побирошу в четверть четвертого. Хмарь, ни кожа ни рожа, ни тень ни свет, ни в Городнище, ни в Быдогоще: взвинтил я темп. Штормовая лампа горняцкая, даренная главным псарем за долги в счет мелких услуг, телепалась в пещере за плечьми, и во фляге ее побулькивало. Но возжечь не спешил, в курослеп еще хуже выслепит, и вот – называем летучая мышь. Противоречье, погрех. Слепит не ее ведь – нас лучами ее слепит, мы, выходит, летучая мышь, а летучая мышь не мы никогда. Почему, разрешу спросить, Алладин Рахматуллин не с нами, а подо льдом скучает сейчас? А чего ж, скороход опрометчивый, лампаду в сероватости засветил. Залубенели бездомные облака, залубенело и платье мое, поползла поземка по щиколку. И лишь город бревенчат картинкой сводною сквозь муть проступил, понял я, чуня, что домы его все шиты из пепловатого такого вельвета с широким рубцом, и кровли их – войлок, а может, с фабрички шляпной некрашеный фетр снесли. Чу, вечер вечереет, все с фабрички идут, Маруся отравилась, в больничку повезут. С фабрички – не с фабрички, но шагал на гагах и снегурах по тому ли по синему гарусу различный речник; кто с променада идеей, кто из лесу с елками, кто в магазин, но все далеко-далеко, не близко. Неприютно оборачивается одному, растревожился. Веришь не веришь, но есть кое-кто тут невидимый среди нас. Тормознул и светильник достал – гори-гори ясно, с огнем храбрей. И тут волка я усмотрел за сувоями. Не удивляйтесь, зимой эта публика так и снует семо-овамо, следов – угол. Лафа им, животным, что воды мороз мостит, и без всякой Погибели обойдешься. Перевези, ему говорят, на ту сторону козу, капусту и даже чекалку. Только не сразу, а в два приема, чтоб не извели друг дружку по выгрузке. И кто с кем в паре поедет, а кто один – решение за тобой. Ни козу, ни капусту везти не желаю, Погибель сказал, а тем паче его, пусть и в наморднике, перипетий нам на переправе хватает и без того. И когда усмотрел за суметами серую шкуру и глаз наподобие шара бесценного елочного с переливами, то заскучал я, козел боязненный. Побежать – увяжется хищник, в холку вцепится – и пиши пропало, копыта прочь. Да, смутился, но более осерчал, возмутился. Умирать нам отнюдь не в диковину, а по изложенным выше причинам и надлежит. Но от твари дремучей мастеру смерть принимать неприлично, неудобняк, уважение, хоть малеющее, должно к себе заиметь, мы ведь все же не вовсе заживо угнетенные, не вовсе шушерский сброд. Не отдамся на угрызение, стану биться, как бился тот беглый парнишка в чучмекских горах, торопливо дыша. Мышь летучую поставил на снег, скинул пещер, ободрился. Зверь сидит, наблюдает, голову набок склонил. Что кручинишься, Волче, налетай, коли смел. Упирается, нейдет. Достаю из-за пазухи горбулю обдирную и маню – на-как, слопай, голодом, вероятно, сидишь. Волк подкрался, свирепый, хвостом так и машет, – хап – и пайку мою заглотнул. Изловчился я, гражданин Пожилых, ухватил его за ошейник– и ну костылять. Мудрено индивиду в таких переплетах баланс удерживать, в особенности на лезвие, ну да опыт накоплен кое-какой, без ледовых побоищ у нас недели тут не случается. Как сойдемся, обрубки, на скользком пофигурять – слово за слово, протезом по темечку – и давай чем ни попадя ближнему увечия причинять. Толку мало, конечно, в подобных стратегиях, однако есть: дружба крепче да дурость лишнюю вышибает долой. Супостат изначально упорство выказал, вертелся лишь, как на колу, скуля, но не вынес впоследствии – рванулся, Илью завалил, но доколе ошейник выдерживал, я побегу препятствовал, и валялись мы оба-два дикие все, белесые, ровно черти в амбаре. А вдруг лампада моя угасла, рука моя ослабела – чекалка утек. И взяла меня дрема хмельная, лежу испитой, распаренный – судачок заливной на хрустале Итиля. И пускай заползает заметь в прорухи одежд, пускай волос сечется – мне сладостно. Положа руку на сердце, где еще и когда выпадает подобное испытать, ну и виктория – хищника перемог. А поведать кому – усомнится: где шкура-то. Черствые матерьялисты мы, Пожилых, в шкуру верим, а в счастье остерегаемся. А с холма, с холма высочайшего, словно государев о поблажках указ, пребольшая охота валила вдоль кубарэ, ретируясь из чутких чащ: Крылобыл на хребтине какую-то тушку нес, а стрелки, числом до двенадцати, – вепря труп. Интересно, что рожи у тех носильщиков от выпитого до срока стали точно такие же, колуном, да и шли они как-то на полусогнутых. С полем, с полем, охотников я поздравлял. Олем, олем, мрачные они трубят, будто умерли. Очевидно, мороз языки их в правах поразил. С наступающим, я сказал. Ающим, Крылобыл передернул, лающим. Славный, слышь, выдался вечерок, говорю, приятные сумерки. Ок, старик согласился, умерки.

Наконец докатился я, заваливаюсь в цеха. Там сошлась к тем часам вся точильная шатия – сошлась, разыгралась. Где в жучка святотатственного завелись, где в расшиши, а некоторые, грыжи не убоясь, чеканку себе позволили, тряпок несколько на живую нитку сплотив. Озорничают, разгульничают, а одернуть, поставить на вид положительно некому, вольгот развелось всемерных – мильён. И тогда, хватанув рассыпухи, сказанул я коллегам сочельную исповедь-проповедь. Доходяги и юноши, я призвал, больше тысячи лет назад родился у южанки Марии Человеческий Сын. Вырос и, в частности, возвестил: ежели хоть единая длань соблазняет тебя – не смущайся: немедленно отсеки. Потому что куда прекраснее отчасти во временах благоденствовать, нежели целиком в геенне коптеть. Все мы усекновенные, и грядущее наше светло. Взять того же меня. Отпрыск своих матери и отца, штатных юродивых с папертей Ваганьковской и Всех Святых соответственно, начинал я с того же, но после известного происшествия судьба моя окаянная, овеянная карболкой и ладаном, меняется вкруть. Припускаюсь в различные промыслы и профессий осваиваю – куда с добром. В результате мытарствий, в итоге их, прибываю сюда и зачисляюсь в эту артель. Предстою я тут перед вами, вы все меня знаете. Пусть нагрянет к нам завтра в обед Мерзость полнеющего запустения, карла одряблая, дряхлая и картавая: с дятлым клювом. Но инда и перед ее физиомордией я скажу, говоря и с гордостью, что не ведаю выше имени, чем скромное прозывание русского по-над-речного точильщика. И если грянет мне голос – да брось ты свои ножи-ножницы, заточи, понимаешь, ради общего дела Итиль по правому берегу до грозного жала, навроде косы, то отвечу: пожалте бриться. Но не завидуйте, что снаружи могуч и сухарь – я внутри прямо нежный. И точу ли с кем лясы, железы ль – я их, а меня – по Орине грусть. Что за женщина, не изживешь ни за что. Но не корите, а кайтесь. Не у всех ли из вас завелись знакомки свои постоянные, но на медок потягивает к незнакомкам, к непостоянным, вожделеете ко греху. Знаю, бобылок своих привычных жалеете до гробовой доски, ибо тел и натур ваших порченых неудобоносимые бремена они, крепясь, переносят. Но возлюбили также и даму пришлую, и любите беззаветно, которая вам никто, и это тоже наравне с безобразиями и татьбой нареку Заитильщиной. Пламень в принципе надо б на вас низвесть, но пока погожу, потому что и я же хорош, сам не лучше – с одной прописан, хозяйство веду, а по другой пламенею. Потому-то и донимают Илью побасенками запечные эти сверчки. Чуть заслышу – всплывут наши с ней вылазки и поездки по пригородным городкам с кузнечиками. Так не корите, и дело с концом.