«Герменевтические подступы к русскому слову» Вардана Айрапетяна

Владимир Топоров

Вместо предисловия

Герменевтика теснейшим образом связана с познанием; более того, она органически укоренена в процессе познания, который без нее вообще не мыслим. Этот процесс естественно может быть представлен как серия ответов («открытий»), предполагающая соответствующую ей серию вопросов, формулируемых явно и надежно или же более или менее достоверно эксплицируемых из ответов на них. Каждый ответ представляет собой некоеистолкование, т. е. особый тип объяснения того, о чем спрашивается в вопросе и что решает определенную познавательную задачу. Обычно ценится сам ответ и недооценивается вопрос, которым ответ вызывается, – тем более что сам вопрос может и не формулироваться в явном виде, хотя по сути дела он всегда присутствует, и его нередкая латентность не должна вводить в заблуждение. Вопрос как институализированный и формализованный прием, используемый как «техническое» средство в акте вопрошания, не менее важен, чем сам ответ, потому что именно с вопрошания начинается познание и потому что сам вопрос существенным образом предопределяет и контролирует ответ, преформируя объем возможностей будущего «ответного» пространства. Вопрос выдвигает нечто вперед, в самый фокус познавательных интенций какпроблему. Внутренняя форма этого древнегреческого слова дважды подчеркивает идеювыступания вперед, на первый план (πρό-βλημα : προ-βάλλω) как бросок вперед, выдвижение, опережение, в частности в связи с некиим вопросом, задачей и т. п.). Конкретнее всего эта идея реализуется в таких значениях слова πρό-βλημα как ‘выступ’, ‘мыс’ (ср. προ-βλής в том же значении, но и как ‘выдающийся вперед’, ‘выступающий’, ‘торчащий наружу’), а более опосредствованно в том же слове πρό-βλημα, когда оно обозначает некую вынесенную вперед конструкцию, которая может оцениваться и положительно – как опора, оплот, защита, прикрытие, и отрицательно – как нечто угрожаемое, связанное с трудностями, с повышенной опасностью (в частности, на этом основании сюда же можно было бы, кажется, отнести βλεμεαίνω ‘гордиться’, ‘кичиться’, т. е. выбиваться-выделяться из ряда, но и ‘угрожать’). Но гдео-пас-ность, там ис-пас-ение, гдево-прос(страстный, напряженный, вопрос-просьба, вопрос-мольба, ср. лат.рrесоr‘просить’, ‘выспрашивать’, ‘молить’, ‘умолять’ /из и.-евр.k-:*prok-, к которому восходят и русск.просить, спроситьи нем.fragenи т. п./, и всегда о главном, всегда в ожидании последнего решения), там иот-вет, подлинное слово, открывающее новое знание; где такое решительное и даже чреватое насилием опережающее вторжение человека в тайны мира, там как бы навсегда упавшая тень порочного круга (circulus vitiosus), дурной бесконечности, безвыходной, в свое тесное пространство запирающей, абсолютной детерминированности, хотя и до поры несколько завуалированной. И тогда некогда утешительная импликация-предопределение «где вопрос, там и ответ» как бы возвращает пытливого вопрошателя к ситуации «разбитого корыта», Сизифова труда, вечного повторения иллюзий и их крушения, к тому, что Екклесиаст-Кохелет обозначил как «суета сует и всяческая суета». И разве не он же, умудренный опытом всей жизни прирожденный исследователь («И предал я сердце мое тому, чтобы исследовать и испытать мудростию все, что делается под небом». Еккл. I, 13), пришел в конце концов к неутешительному выводу — «Тогда я увидел все дела Божии инашел,что человекне можетпостигнуть дел, которые делаются под солнцем. Сколько бы человек ни трудился в исследовании, он все-такине постигнетэтого, и если бы какой мудрец сказал, что он знает, онне может постигнутьэтого» (Еккл. VIII, 17)?! Но почему же тогда Екклесиаст, сделав, казалось бы, последний и главный вывод «Суета сует..., все – суета!» (Еккл. XII, 8), не подчинил ему всю свою дальнейшую жизнь и ставил перед собой цели, ставившие под сомнение окончательность этого вывода? Ведь именно о нем сказано – «Кроме того, что Екклесиаст был мудр, он учил еще народзнанию. Онвсеиспытывал, исследовал, и составил много притчей... ислова истины написаныимверно» (XII, 9–10). Остается предположить, что он был не готов признать свой вывод ни последним, ни главным и полагал его в чем-то ином – «Выслушаем сущность всего: бойся Бога и заповеди Его соблюдай, потому что в этом всё для человека; Ибо всякое дело Бог приведет на суд, и всё тайное, хорошо ли оно или плохо» (XII, 13–14). Суд еще предстоит, и потому ни одно заключение не может претендовать на окончательность и, значит, поиск истины и слова для ее выражения неотменяем. Именно слово и превращает самое истину в выдвинутую вперед острейшуюпроблему. Не случайно после упоминания «слов истины», написанных Екклесиастом, следует – «Слова мудрых – как иглы и как вбитые гвозди, и составители их – от единого пастыря» (XII, 11). Такое слово – бросок, прорыв, прокол (πρό-βλημα : βάλλω восходят к и.-евр. *guel-, совмещающему значения ‘прокалывать’ и ‘пробиваться’, ‘проистекать’ и под.) и выход в новое пространство – всё возрастающего и углубляющегося смысла, в котором вечное круговращение суеты сует, ведущее к дурной бесконечности, заменяется авторефлексивным движением несущего смысл слова, каждое обращение которого на само себя взращивает новый смысл, находящийся уже вне «суеты сует», но угрожаемый ею, как только он оказывается в пренебрежении и забвении.

Это объяснение-истолкование слова, это «открытие» его смысла, чем как раз и занимается герменевтика, этот прорыв завесы инертного и немого «дурного» бытия становятся возможными в результате определенных и специальных усилий, стараний, позволяющихдо-битьсяпреследуемой цели или, выражаясь несколько вольно, «до-стучаться» до ответа на вопрос, и именно до такого ответа, который несет в себе некий новый, «усиленный» смысл, вынуждающий «внешний» ему мир подстраиваться к нему в такой степени, что вскоре начинает казаться, что этот смысл принадлежит самому миру и лишь вторично, заемно – слову, этот мир «разыгрывающему» (если пользоваться этим мандельштамовским термином из его «Разговора о Данте»).

В этом «герменевтическом» контексте привлекает внимание одна фраза из Нагорной проповеди – «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам» (Матф. VII, 7). Смысл каждого из этих трех блоков (Αỉτεîτε – δοθήσεται, ζητεîτε – εùρήσετε, κρούετε – ảνοιγήσεται) примерно одинаков. Связь предлагаемого Иисусом Христом исходного действия и вытекающего из него результата, трижды воспроизводимая в этой фразе, носит почти автоматический характер, что, в частности, подтверждается и следующей перифразой, связанной с приведенным высказыванием как следствие с причиной – «Ибо(γàρ) всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят» (VII, 8; причинно-следственная конструкция самой этой перифразы легко эксплицируется: кто просит, тот получает... < он получает, потому что /ибо/ он просит...). Уже первое слово фразы (VII, 7) отсылает не только к просьбе, но и к вопросу (просить:просьба:во-прос), и в этом отношении русский перевод верен греческому, где αỉτέω означает и ‘просить’, и ‘спросить’ (и ‘требовать’, и ‘добиваться’, и даже ‘формулировать логическое требование’, напр. у Аристотеля). Этот вопрос о причинах (αỉτία), основаниях, сформулированный как просьба, предполагает и ответ (δοθήσεται как раз о нем). Сама фраза строится не как суждение о некоем конкретном случае, но как установка общего типа, имеющая дело не с физическими; но с духовно-ментальными данностями, хотя и окрашенными (как в случае последнего блока) светом повседневного бытового опыта с его простыми и понятными, часто повторяющимися действиями. И поэтому заключительное «стучите, и отворят вам» не что иное как «бытовая» метафора определенной ключевой духовной ситуации – призыв до-биться, «до-стучаться» до главного, ответом на который должно быть отворение некоей умопостигаемой двери, выступавшей до сих пор как препятствие, преграда (закрытая, запертая дверь), а отныне ставшей открытым входом к истине.

Греч. κρούετε в этом контексте вдвойне показательно: «внутренне» – своим семантическим объемом, «внешне» – тем способом, каким этот глагол передавался в отмеченном месте в его славянских переводах. Семантическая структура слова в основном определяется набором обозначений ряда механических действий, имеющих в принципе деформирующий или даже разрушительный характер (не только ‘стучать’, но и ‘топать’, ‘топтать’, ‘притоптывать /ногой/’; ‘ударять’, ‘бить’, ‘хлопать’ и т. п.), но на этой основе формируется некая аналитическая ситуация вычленения, высвобождения сути, испытания ее, проверки конструктивных возможностей ее и даже использования их не только для благих, но и для дурных целей (ср. ‘испытывать’ /τò καλόν. Plat./, ‘проверять’, конкретно – опробовать нечто с помощью постукивания, своеобразной проверки на прочность; но и ‘обманывать’, ‘мошенничать’ /κροûσις/, исходный локус – ситуация подталкивания весов в выгодную сторону); но формирующимся нервом семантической структуры этого глагола становится идея такогосталкивания,сопоставления,которое, во-первых, предполагает участие «нефизических» объектов и, во-вторых, имеет цельювскрытие«укрытого», проникновение в суть и конструированиеновых смысловпутем столкновения двух или более старых (Платон употребляет глагол κρούω),говоря о «столкновении» одних слов с другими – ảλλήλων τοùς λόγους τοîς λόγοις – с целью испытания-проверки их смысловых потенций; к исходной «аналитической» установке ср. этимологическую связь κρούω < *κρουσω со слав.*krušiti, *krъšiti,лит.krùštiи под.). Это столкновение-«сокрушение» ради высвобождения находившихся в «связанном» состоянии и скрытых внутри энергий, которые затем могут использоваться и в созидательных целях, сродни ситуации разделения атомного ядра и соответствующего эффекта и может служить близкой аналогией к деформации слова и «сталкиванию» слов в тех творческих опытах, которые приводят к обнаружению-конструированию новых смыслов, к познанию глубинных значений слов, к проблеме ихис-толкования, т. е. выведения изнутри их «толка», определяемого Далем как «смысл, сила, значенье, разум, сущность».

Здесь уместно напомнить об одном из старых славянских вариантов перевода греч. κρούετε именно в этом евангельском фрагменте. Речь идет о примерах, подобных ст.-слав.Тлъцђте(тлъцђте) и отвръзетъ сявамъ, русск.толцыте и отверзется вам, чешск.tlucte,abudemotevřínoи т. д. Русск.толкать, толкнуть, толочь(ср. др.-русск.тълкнути, тълчи/толчи, тълкуи под.), соответствующие глаголы других славянских языков и, видимо, их праславянский источник обладали набором значений близким к κρούω – ‘стучать’, ‘бить(ся)’, ‘ударять(ся)’, ‘топтать’, ‘толкать’, ‘толочь’ и т. п. с той же идеей деформации, расчленения, размельчения. Непосредственных («платоновских») примеров употребления этих русских глаголов в контексте слова, смысла, кажется, нет, хотя само это явление «столкновения» слов сознательно предполагается и в разных поэтических концепциях и в конкретных поэтических опытах – от «плетения словес» Епифания до мандельштамовской теории «знакомства слов», о которой вспоминала Ахматова, и вагиновских «Опытов соединения слов посредством ритма». И это «столкновение» (соединение, сопоставление) слов – ради смысла, радитолка. Говоря «о необходимости заново образовать мир словом, о нисхождении во ад бессмыслицы, во ад диких и шумов и визгов, для нахождения новой мелодии мира», Вагинов продолжал – «Поэзия – это особое занятие [...] всё над сопоставленными словами думаешь. И замечаешь: протягивается рука смысла из-под одного слова и пожимает руку, появившуюся из-под другого слова, и третье слово руку подает, и поглощает тебя совершенно новый мир, раскрывающийся за словами» (и в его же стихах –И медленно[...] |Ты подбирай слова, и приручай и пой,|Но не лишай ни глаз, ни рук, ни ног зловещих,|Чтоб каждое неслось, но за руки держась.|И я вошел в слова, и вот кружусь я с ними...илиЛюбил я слово к слову|Нежданно приставлять,|Гадать, что это значит,|И снова расставлять,или ещеВ одних –наитие, в других же –сочетанье,|Расположение –поэзией зовется| [...] |Но забываюсь часто, по-прежнему|Бессмысленно хватаю я бумагу –|И в хаосе заметное сгущенье,|И быстрое движенье элементов,|И образы под яростным лучом,или же, наконец,Прозрачен для меня словесный хоровод.|Я слово выпущу, другое кину выше, \ Но всё равно оно вернется в круг...).

Но об этомстолкновениислов, открывающем возможностьис-толкованияих смысла (собственно, первое и есть уже интуитивно осознаваемое начало второго), можно судить по тому упорству, с которым в русском языке сводятся-сталкиваются в единых контекстах формально близкие, но разные и этимологически разъединяемые слова –толкать / толочь(праслав.*tьlkơ:*telkti)итолк / толковать(праслав.*lkъ); правда, нужно отметить, что в отличие от общеславянского распространения первого слова и надежных внеславянских параллелей второе слово в славянских языках узко локализовано и остается без сколько-нибудь надежной этимологии, что не позволяет считать окончательно закрытым вопрос о «сродстве» этих слов. Их «столкновение» организуется языковым сознанием в случае «этимологических фигур» типаТолкувек, а толку нетилиИ толк-эт есть да не втолкан весь,причемтолкможет быть прямым, истинным и кривым, ложным – ср.:Дать речам прямой(соотв. –кривой)толк,ср. кривотолк, илиЧто толку говорить бестолку; Много толков, да мало толку; Ни складу по складам, ни толку по толками т. п. (ср. ситуацию мирской сходки в свете двух наиболее характерных ее предикатов, фиксируемых многими речениями типаЦелый деньтолклисьна сходкеиТолковалидень на сходке, а толку мало/Даль/). Другой локус такого «столкновения» слов является частичным и нуждается в дополнительной экспликации. Речь идет о фразеологизмах, иногда паремийного характера, которые нередко предполагают некий зрительный, физический образ. Прежде всего имеются в виду схемы, в которых словаречь, слово, языки под. соединяются с глаголамитолкать, толочьи под. (при том, что связь речи, слова, языка с толком-смыслом, ис-толкованием остается актуальной). О невыразительной, пустой, бессмысленной, скучной речи говоряттолочь слова, и это выражение находит себе объяснение в более общей образности: рот – ступа, язык – пест, произнесение слов, пустых и бесполезных, – толчение их языком-пестом во рту-ступе, отсюда –говоришь, как воду в ступе толчешь(с импликацией «говорить» ≡ «толочь» и «слово» ≡ «толченое») и особенно цитируемое в этой книгеТолкуют, что водутолкут, а догадаться не могут(Мельников-Печерский) и т. п.Молчи, пора рожь толчипредполагает нечто вроде «Не говори, т. е. перестань толочь слова, потому что пришло время толочь рожь». Загадка о языкеВ ступе вода, в огороде грядаотсылает к толченью воды в ступе и через это к толченью слов во рту и к языку-гряде во рту (вогороде,т. е. за зубами), который, собственно, и толчет слова (ср.молоть языком).Близкий образ языка как жернова, который мелет-говорит зерно-слова, постоянен в пословицах и поговорках о языке:Язык –жернов: мелет, что на него ни попало;Пустая мельница и без ветру мелети т. п. (ср. «урезанные» варианты:Зёрна мели, а много /лишнего/ не ври! /не говори!/;Язык без костей –мелет;Мелева много, да помолу нет /с важным разъяснением Даля: «т. е. неттолкув речах»/;Мелет день до вечера, а послушать нечегои т. п.). Более широкий контекст образуют действия языка в паремийных материалах: он не только лежит во рту (состояние покоя-безмолвия), но и стучит (ср.стучатьязыком), ворочается, болтает(ся), вертится, бьет(ся)(бить языком;бьется как рыба, о языке), качает(ся), толкает(ся) (ср.толкать ограду, т. е. зубы) и т. п. Многие из подобных примеров отсылают к архаичной образности, и поэтому нет необходимости объяснять только как вульгарный неологизм такие выражения, кактолкать слово, речь(речугу) и под. Важнее помнить в этом случае, что деформация и расчленение речи (слова) вообще в ее природе («артикулированность» речи): так ее портят, искажают, низводят до бессмыслицы, но так же ее взращивают, совершенствуют, наполняют высшими смыслами. «Несущая на себе всё», «охватывающая собою все существа», «имеющая много пристанищ и форм», Речь (c) говорит о себе самой: «Меняраспределилибогипо многим местам» (RV X, 125, 3:...тādevávy àdadhuhpurutrā). Собственно, это свойство речи-слова члениться на части и соединять их только и объясняет возможность порождать-открывать новые, «усиленные» смыслы. В русской традиции, где язык соединяет со словом, речью итолкать / толочьитолковать, линия разграничения определяется выбором глагола:толкатьитолочьотсылают к механической, самое себя обессмысливающей речи, тогда кактолковатьк творческой речи, к ее высоким смыслам, к смысловому восхождению, к постановке главной задачи герменевтики –истолкованиюсмысла.

Герменевтика — как раз об этом высоком смысле. Толкованье-толченье вне сферы ее интересов, и она принципиально не может быть там, где происходит инфляция смысла, обессмысливание. Ее единственное дело –толковать толк, т. е. истолковывать смысл (осмысливать смысл), выводить его изнутри, но не навязывать извне, ибо она, подобно Екклесиасту, помнит –Как ни толкуй, а Бог всех больше, и егосуд– последний, человеку в таком суде отказано (об этом же, но иначе говорит Витгенштейн — «Смысл мира должен лежать вне его. В мире всё есть, как оно есть, и все происходит так, как происходит. В нем нет никакой ценности, а если бы она там и была, то она не имела бы никакой ценности. Если есть ценность, имеющая ценность, то она должна лежать вне всего происходящего и вне Такого /So-Sein/. Ибо всё происходящее и Такое – случайно. То, что делает это не случайным, не может находиться в мире, ибо в противном случае оно снова было бы случайным. Оно должно находиться вне мира». 6.41). Но герменевтикой занимаются люди, которым решения этого последнего суда не открыты, и они судят о смысле только по тому, что им открыто или, по меньшей мере, дано, – поязыку, ибо герменевтика помнит свои границы и сознает, что она искусство возможного. В этом «толковании толка» два важных указания – на замкнутость «герменевтической» ситуации, ее плеонастичность иавторефлексивность(в русском языке при глаголетолковатьв принципе мыслимы и в качестве субъекта и в качестве объекта слова с тем же корнем –толк- & толковать,т. е. «переводчик /др.-русск.тълкъέρμηνεύτης/, истолкователь толкует», итолковать & толк-, т. е. «толкует смысл-толкуемое», что в сумме возвращает к полному и теоретически «правильному» конструкту –толк-/Subj./ &толковать/Praed./ &толк-/Obj./, т. е. «истолкователь толкует толк-смысл»; к обращенности толкования на его же субъект ср.толковать‘брать в толк’, ‘смекать’, ‘понимать’, ‘уяснять себе’:Толкую, батюшка, толкую: теперь только растолковал/понял/,про что баешь!Даль) и наметодэкспликации смысла, выведения его изнутри, истолкования(толковать, по Далю, значит ‘рассуждать’, ‘переговариваться’, ‘беседовать’, ‘разбирать дело’, ‘советоваться’; ‘объяснять’, ‘изъяснять’, ‘давать чему-либо толк, значенье’ и т. п.).

Каждое из этих двух указаний, только что обозначенных, нуждается хотя бы в кратком объяснении, без чего суть «герменевтического» акта оказалась бы упущенной. Какой бы ни была герменевтика по своему практическому интересу, по сфере приложения – теологической, философской, юридической, исторической и т. п., – она истолковывает именно слово, дух слова – смысл (не смешивая его со значением – душой слова, подлежащим ведению иной области знания), а не те реалии, которые лежат вне языка, хотя и повернуты к нему своей сигнификативной стороной. Эта ориентация на язык и органическая укорененность в нем как раз и ставятфилологическуюгерменевтику (сфера предлагаемой читателю книги) на особое, «сильное» место среди всех других разновидностей герменевтики. Для нее и только для нее языковой смысл не промежуточная и не побочная, но главная и высшая цель, тогда как для других «герменевтик» или главная цель все-таки лежит за пределами языка, или она имеет сугубо подсобный, прикладной характер. Герменевту, работающему в «сильном» пространстве, ничто не может помочь кромеязыка, и глубокие мыслители всегда понимали это: «Единственной предпосылкой герменевтики является язык», – говорил Шлейермахер. Для такого герменевта язык и основание (предпосылка) его работы, и объект, и инструмент исследования, и – более того – конечная цель, результаты которой, однако, могут выходить далеко за пределы языка. Объект – потому что сфера герменевтического акта – язык («ближняя необходимость») и потому что «Границы моего языкаозначают границы моего мира» (как говорит Витгенштейн 5.6, продолжая и разъясняя, – «То, чего мы не можем мыслить, того мы мыслить не можем; мы, следовательно, не можем исказатьтого, чего мы не можем мыслить». 5.61). Инструмент – так как, обращаясь на себя самого с целью «самопознания», язык по необходимости становится орудием, средством этой «самоидентификации». Но и, сверх всего этого, в герменевтическом акте язык выступает и каксубъектэтого действия, потому что не столько герменевт «ведет» язык, трактуя его то как объект, то как инструмент, сколько сам ведом им.

В герменевтическом акте язык оказывается «неоднородным», разные его части и в разные моменты «истолковательного» действия ведут себя по-разному, и в этой ситуации кроется главный источник герменевтического восхождения к высшим смыслам, позволяющего преодолевать исходную приговоренность к воспроизведению «логического круга». Этой «неоднородности» языка в герменевтическом акте соответствует семантическая «неоднородность» языка, точнее, неоднородность в семантическом использовании его элементов, неравномерность в распределении смысловой информации. Вейнрейх, напомнив о сепировском сравнении языка с динамо-машиной, по мощности способной обслуживать лифт, но обычно приводящей в действие всего лишь дверной звонок, продолжал: «Языком чаще всего пользуются так, что его семантические возможности эксплуатируются далеко не полностью. В его “фатической” функции, когда речь служит только для того, чтобы сигнализировать о наличии сочувствующего собеседника, язык “десемантизируется” в очень большой степени. В различных церемониальных функциях... язык также может быть сильно десемантизирован, хотя здесь это объясняется другими механизмами. Вообще, как только высказывания становятся автоматическими симптомами состояния говорящего, как только они сцепляются друг с другом, образуя последовательности с высокой условной вероятностью, короче говоря, как только они выходят из-под контроля воли говорящего, они перестают быть представителями языка как полноценного семантического инструмента. Разумеется, подобные “утечки”... являются вполне законной проблемой для психологии, в решение которой лингвисты могут внести определенный вклад. Однако более насущной задачей для лингвистики, как мне кажется, является объяснение лифта, а не дверного звонка».

Но герменевтика не лингвистика и герменевт не лингвист (автор предлежащей книги четко осознает это и глубоко анализирует различие: «Толкователь... не лингвист [и филологическая герменевтика, словотолковательное искусство, не лингвистическая семасиология / семантика], он не усваивает чужие слова, а в самопознании отчуждает свои мысли»). Сами обстоятельства герменевтического акта иные, и «неоднородность» смыслового напряжения составляет важнейшее свойство языка при «авторефлексивном» его употреблении и смазанности субъектно-объектных отношений. Это свойство, собственно, и обеспечивает толкование, давая возможность «перераспределять» смысловую информацию, как бы передавая ее из одного места, где она в данный момент не нужна или не обязательна, и сгущать, концентрировать ее в других местах, где сейчас это необходимо. Менее ясный и менее «сильный» смысл данного слова, нуждающегося в истолковании «со стороны», как бы просвечивается более ясным и более «сильным» смыслом слова, ставимого ему в соответствие. Кроме того сам смысл («благой», глубинный, суверенный) никогда не ограничивается «пространством» данного слова, даже если оно носитель этого смысла по преимуществу. Смысл, как «каждое частное явление», – если вспомнить высказывание Бахтина, цитируемое в этой книге, – тоже погружен «в стихиюпервоначал бытия», и в этом отношении он несет на себе печать исходной целостности. Каждый «частный» смысл отсылает к целому, как отражение к отражаемому. Но отражение отражает свой источник, отражаемое, неполностью и не всегда точно, особенно в некоторых своих частях. Так же и с «частными» смыслами, отражающими смысл целого: отдельное, единичное, розное – от слова до фрагмента текста – может быть непонятным вовсе или понятным лишь отчасти. В этих случаях даже при «холистической» (:whole) природе смысла, при том, что он идет «сверху» и как бы задан, «предсуществует» (Быть может, прежде губ уже родился шопот...), возникает потребность в истолковании. Отдельные слова, взятые в тексте, – на потребу общему смыслу, и только в нем они обретают место и для своих «частных» смыслов, но выделение доли этих слов в реализации общей смысловой конструкции текста может оставаться неясным. «Человек обладает способностью строить язык, в котором можно выразить любой смысл, не имея представления о том, как и что означает каждое слово, – так же как люди гoвоpят, не зная, как образовывались отдельные звуки… Язык переодевает мысли. И притом так, что по внешней форме этой одежды нельзя заключить о форме переодетой мысли, ибо внешняя форма одежды образуется совсем не для того, чтобы обнаруживать форму тела. Молчаливые соглашения для понимания разговорного языка чрезмерно усложнены» (Витгенштейн 4.002).

Та погруженность смысла в стихию «первоначал бытия», о которой говорилось несколько ранее, имеет, кажется, самое непосредственное отношение к вопросу о генезисе самого явления (ис)толкования как особойкатегории, которой принадлежала ведущая роль в становлении антропологического «сапиентизма» (homo sapiens) и в процессе глоттогенеза. Подобно тому как говорят о «биологических основаниях» языка («biological foundations» у Леннеберга), т. е. о его «доязыковом» модусе, следы которого (хотя бы как тень с неясными очертаниями) ощутимы и опознаваемы и в современных формах употребления языка, стóит говорить и о «доязыковом» модусе категории (ис)толкования, о ее «biological foundations». Связанная с языком и – что более существенно – на нем завязанная, эта «пред-категория» впервые дала о себе знать в эпоху, предшествовавшую институализации языка как особой знаковой системы. Все, что нам известно о ранней стадии «психо-ментальности» человека, позволяет говорить об установке на отчуждение, ведущей к формированию некоего проективного пространства себя, человека, где отражаются фиксируемые и иначе данные чувственного восприятия, но уже как нечто вторичное, как инакость. Любая форма осознания связи между отражаемым (будь то пульсация крови, ритм дыхания, обмен веществ и т. п.) и его отражением задает в качестве стержневой и профилирующей фундаментальную категорию двуплановости, характеризуемой как принципиальной «переводимостью» одного плана в другой (можно напомнить, что русск.толковатьимело и значение «переводить», ср.толковник‘переводчик’, ‘толмач’), так и неполным тождеством переводимого и его перевода, известной ихасимметричностью. Акт отождествления обоих этих планов может уже рассматриваться как некий прообраз истолкования. Продолжая это направление мыслей, допустимо считать, что «первоначальное» слово («пред-слово») и было исходно указанием-отсылкой на то «внешнее» человеку, что до того жило лишь своими свойствами, обращенными к этому человеку, воспринимаемыми им и им же востребованными для своих нужд («needs» Малиновского). В этом контексте сама связь некоего звукового комплекса, еще не «обозначающего» (signifiant) с еще не «обозначаемым» (signifié) оповещала о становлении ранней формы «пред-герменевтического» действия: одно (объясняемое) ставилось в зависимость от другого (объясняющего), и этодругое, его носитель –другойи его слово – другое, «чужое» слово отныне становятся непременным участником герменевтического акта.

Ноэто, своеииное(другое),чужоеобразуют ту двуплановость, которая до известной степени соответствует «двойной артикулированности» языка, соотношению означающего и означаемого, охарактеризованному с большой проницательностью Карцевским: «Означающее (звучание) и означаемое (функция) постоянно скользят по “наклонной плоскости реальности”. Оба они нарушают разделяющую их границу: означающее стремится приобрести другие функции, помимо своей собственной; означаемое пытается завладеть и другими средствами выражения, отличными от его означающего. Означающее и означаемое асимметричны; неразрывно связанные, они находятся в состоянии неустойчивого равновесия. Только благодаря асимметричному дуализму структуры своих знаков языковая система способна развиваться: при этом “адекватная” позиция знака постоянно смещается вследствие приспособления к требованиям конкретной ситуации». Сходная ситуация – наличие двух планов, асимметрическое отношение их как залог развития и верности изменяющимся обстоятельствам, сотрудничество и соперничество обоих планов, взаимно нарушающих общую границу, постоянное скольжение по «наклонной плоскости реальности» и т. п. – и в элементарной модели герменевтического акта, но локус дуализма иной: он обнаруживает себя как творческая сила или по крайней мере как благоприятствующее творчеству условие в притяжении-столкновении, где представителями обоих планов выступают Я и другой, свое и чужое, слово и мысль, вопрошание и ответ-толкование.

Автор книги тонко и верно почувствовал главный, хотя и искусно укрытый от глаз нерв герменевтической ситуации и плодотворно развил бахтинские идеи о «чужом» слове. «Слово естьсказанное другим(сказ,сказка) иуслышанное мною(слово:слух,слава), это чужое слово по преимуществу, – пишет он. – Другой говорит и я слышу слова, я же говорю словами, я выражаю мысли; мое слово для меня есть мысль. Чужое слово исвоя мысль(смысл) – вот «первичные реальности», данные мне непосредственно, в отличие от чужой мысли и своего слова... Свое слово, уже усвоенное и еще не отчужденное, незначимо, значимо чужое, цитируемое слово... Значимость вне употребления своего слова, в упоминании чужого, между спрашивающим, чтооно значит, и толкователем, отвечающим на этот вопрос. Толкуя слово, мы называем егозначение, то есть другое слово, которое служит намсмысломтолкуемого... Значение похоже на прямую речь, а смысл на косвенную, значение относится к словесномутолкованию, а смысл к мысленномупониманию, так их стоит различать». И несколько далее, в развитие этих мыслей – «Но ведь слово подобно человеку, значение – душа, “внутреннее тело” слова, а смысл – дух; Бахтин сказал о душе...: “это дух, как он выглядитизвне, в другом”. “Душа – это дар моего духадругому.” Соответственно значение это смысл, как он выглядит извне, в чужом слове. Мысленное понимание дает понимающему смысл слова, а словесное толкование дает толкуемому слову значение. Значение есть дар моего понимания чужому слову... Значимо чужое слово, но толкуется свое: чужое слово переводится своим словом, которое уже нечем переводить, остается толкование... “Другой-для-меня” и “я-для-себя” – соединенные, эти “первичные реальности” образуют цельного человека, как человеческие половинки в “Пире” Платона, а в цельное слово соединяются чужое слово и свой смысл».

Когда задача формулируется столь глубоко и остро и вовлекает в себя столь широкий контекст фундаментальной важности, когда она «выдвинута» вперед из равномерной и безразличной к своей судьбе массы эмпирического материала, – перед намипроблемав том смысле, который раскрывается внутренней формой этого древнегреческого слова, и такая проблема настоятельно взывает к ее решению, — столь радикальному и принципиальному, что оно снимает «остроту-выдвинутость» этой проблемы и, следовательно, ее самое. Такое снятие-решение проблемы укоренено уже в самой постановке ее, поскольку подлинной проблема оказывается лишь в том случае, когда уже самой постановкой-выдвижением ее предопределяется пространство ее решения с той полнотой и глубиной, которая адекватна самой проблеме, так сказать, уровню ее «выдвинутости».

Даже одного только уяснения сути герменевтической ситуации, сформулированного как проблема, было бы достаточно, чтобы признать книгу Вардана Айрапетяна выдающимся событием в области гуманитарного знания, в «науке о духе» (Geisteswissenschaft). Но в этой книге внимательный читатель, умеющий не только слушать, но и слышать, найдет и большее – ответ на ряд стержневых вопросов, предполагаемый в общем виде самой постановкой проблемы, но требующий от исследователя, стремящегося к тому, чтобы ответ был творчески и «энергетически» адекватен вопросу, многих других достоинств. Ответпомнит, что он не должен впадать в соблазн и в грех монологизма; ему чужда позиция гордой изолированности, потому что и сам он догадывается о своей неокончательности, более того, преходящести, принципиальной промежуточности и, честный и ответственный, принимает именно такую форму, которая взывает к новому вопросу, способному обрести высокий статус проблемы. Это вопрошание и ответствование будет продолжаться до тех пор, пока их результатом будет открытие-порождение нового смысла. Прекращение этой цепи означало бы не исчерпание проблемы, не «завершение» смысла, не блуждание его во тьме и тесноте гейдеггеровских «Holzwege», не смысловой тупик и, значит, падение смысла, но коренное несоответствие ищущего искомому смыслу, фиаско «ответчика» на вопросы. Вопросо-ответный диалог, прение о смысле, не может быть прекращен. По самой своей исходной идее он устремлен в развертывающееся будущее, выстраиваемое настоящим, и он сам должен развертываться далее, потому что этим диалогом рождается, живет, возрастает и обретает бессмертие смысл, подобно тому как нескончаемым диалогом человека с Богом живет вера.

Но уяснением герменевтической ситуации, формулированием коренного вопроса, с нею связанного, и предложением принципиального пути разрешения проблемы, т. е. ответа на этот вопрос, не исчерпывается герменевтическое дело Айрапетяна.Знать– уже очень много, но все-таки не всегда достаточно, чтобыуметь, воспользовавшись этим общим знанием, решать конкретные вопросы или хотя бы относительно эффективно подступиться к ним (можно напомнить, что перед нами книга «герменевтических подступов к русскому слову»). Умение в данном случае предполагает прежде всего знание истолкователем своего места в герменевтическом акте, выбор локуса и/или жанра, в котором развертывается герменевтическая процедура, наконец, понимание цели и возможностей, которыми истолкователь обладает. Автор книги, конечно, сознает, что первое его как герменевта прикосновение к языку превращает этот язык в объект – со всеми преимуществами «объектного» статуса вещи и «объектного» взгляда субъекта, этот объект анализирующего. Это сознают, пожалуй, все, но не все сознают размер платы за возможность представить нечто как объект, легко испытуемый с помощью довольно простых вопросов, на которые довольно элементарно получаются соответствующие ответы. Суть этой платы – вовлечение исследователя и предмета его исследования в принципиально ограничивающую возможности исследования ситуацию. И хорошо, если это «объектное» нечто конечно и просто. В этом случае достаточно и исключительно «объектного» взгляда. Но такой же взгляд может быть брошен и на то, суть чего не исчерпывается возможностью выступать как объект, что сложно и даже бесконечно в своей глубине, чья бесконечность (или хотя бы «неоконченность») и есть природа этогоиногонечто. Именно таково слово. Именно таков смысл. Именно радитакогослова итакогосмысла существует герменевтика.

Как труженик-эмпирик автор этой книги добросовестно вспахивает это поле «объектности», ухаживает за ним, взращивает урожай и полностью, без изъятий, до конца собирает плоды с этого поля. Но там, где другие считают свой труд законченным, он видит открывающееся перед ниминоеполе и понимает, что сделанное до сих пор лишь начало, только подступ к главному. Это видение-понимание – дар, и он дается только тому, кто успешно прошел «объектную» инициацию и не счел свой труд на этом законченным. Этот дар – свидетельство выхода в совсем иное, герменевтическое пространство и залог успешного движения в нем.

Лишне говорить, что открытие смысла происходит радивзаимопониманияи осуществляется вязыкекак «среде герменевтического опыта», что, наконец, именно язык образует сам «горизонт герменевтической онтологии» (если пользоваться понятиями Гадамера). Но взаимопонимаемость – понятие неточное и иногда предательски-опасное. Она возможна на любом уровне приблизительности, и в структуре человеческого общения всегда относительна. Снятие относительности в понятии «истинноевзаимопонимание», введенном Гадамером («Герменевтическая проблема состоит, таким образом, вовсе не в правильном пользовании языком, но в истинном взаимопонимании по тому или иному поводу, осуществляемом в среде языка»), проблемы не снимает, более того, закрывает ее, ибо остановившаяся истина в этой области – знак тупиковости. Если говорить о реальном смысле взаимопонимания («подлинного» взаимопонимания), то его следует видеть в уяснении степени зависимости (как вопрошателя, так и ответчика) отязыка(и, следовательно, общей созависимости от него) и в установлении меры компромисса с языком, на которую герменевт готов согласиться, во-первых, и в сознании взаимозависимости говорящего и слушателя, кодирующего мысль в слово и декодирующего слово, чтобы найти мысль, во-вторых.

Автор этой книги, несомненно, знает о названных зависимостях и понимает, к каким следствиям может привести пренебрежение ими. Это знание-понимание, с одной стороны, и развитая глубокая интуиция (всегда, впрочем, переводимая в точные определения логико-дискурсивного типа), с другой, объясняют то мудрое терпение, с которым выступающий здесь герменевт ждет, когда выскажется говорящий и слушатель услышит высказанное. Больше того, герменевт не имеет права обманываться относительно тех ситуаций, когда говорящий выступает как нечто вроде donna di schermo – как подсобный инструмент, имитирующий подлинную речь, как прикрытие подлинного субъекта-автора речи – самого языка, втягивающего в свою игру, между прочим, и говорящего, но предназначенного стать голосом бытия – не просто «данного», но «загаданного» в языке, «доме бытия». В условиях такой игры герменевту не остается ничего другого, как дать языку высказать себя, объявить-показать (:с-казатьприказаться‘являть себя’, т. е. обнаружить себя на феноменальном уровне) до той поры скрываемый смысл, а самому услышать эту речь языка, понять ее смысл и явно сформулировать его. Никакое форсирование, допрос с пристрастием, тем более насилие помочь в этом деле не могут; напротив, именно они более всего и «возмущают» ситуацию и вынуждают ускользать искомый смысл. Предельная внимательность автора книги к языку, приникание к его словам и смыслам, полное доверие к ним и прочная вера в них, в осмысленность языка, в котором «разыгрывается» мир, и мира, этим языком «разыгрываемого», в высокой степени объясняет достоинства этого герменевтического опыта. Подлинный герменевт обречен на аскезу: он отчуждает от себя те смыслы, которые исходят от него. Это не красивый жест самоотречения, но практическая необходимость, принятие которой сулит наиболее богатые плоды. Герменевт отдает себе отчет в том, что «взаимное договаривание» происходит в языке, что у языка «своя собственная истина», а у диалога, беседы, разговора «своя воля». И эти данности прежде всего и объясняют «майевтическую» функцию герменевта: сам он не производит смыслы на свет и поэтому ими не располагает, но зато с помощью парадоксального сочетания терпения-пассивности с вниманием-бодрствованием он помогает языку врождениисмысла, хранит его от порчи, гонит ложь, обнаруживает истину и первым принимает этот смысл в свои руки, чтобы, убедившись в его новизне и подлинности, передать его всем, кто в нем нуждается и кто достоин быть его восприемником.

«В моем повивальном искусстве почти всё так же, как и у них (повитух. –В. Т.), –рассказывает Сократ Теэтету, – отличие, пожалуй, лишь в том, что я принимаю у мужей, а не у жен и принимаю роды души, а не плоти. Самое же великое в нашем искусстве – то, что мы можем разными способами допытываться, рождает ли мысль юноши ложный призрак или же истинный и полноценный плод. К тому же и со мной получается то же, что с повитухами: сам я в мудрости уже неплоден, и за что меня многие порицали, – что-де я всё выспрашиваю у других, а сам никаких ответов никогда не даю, потому что сам никакой мудрости не ведаю, – это правда. А причина вот в чем: бог понуждает меня принимать, роды же мне воспрещает. Так что сам я не такой уж особенный мудрец, и самому мне не выпадала удача произвести на свет настоящий плод – плод моей души. Те же, что приходят ко мне, поначалу кажутся мне иной раз крайне невежественными, а все же, по мере дальнейших посещений, и они с помощью бога удивительно преуспевают и на собственный и на сторонний взгляд. И ясно, что от меня они ничему не могут научиться, просто сами в себе они открывают много прекрасного, если, конечно, имели, и производят его на свет. Повития же этого виновники – бог и я... Еще нечто общее с роженицами испытывают они в моем присутствии: днями и ночами они страдают от родовых мук и стеснения, даже в большей мере, чем те, – а мое искусство имеет силу возбуждать или останавливать эти муки. Так я с ними и поступаю. Но иногда, Теэтет, если я не нахожу в них каких-либо признаков беременности, то, зная, что во мне они ничуть не нуждаются, я из лучших побуждений старюсь сосватать их с кем-то и, с помощью бога, довольно точно угадываю, от кого бы они могли понести... Потому, славный юноша, так подробно я все это тебе рассказываю, что ты, как я подозреваю, ... страдаешь, вынашивая что-то в себе. Доверься же мне как сыну повитухи, который и сам владеет этим искусством, и, насколько способен, постарайся ответить на мои вопросы. И если... я сочту что-то ложным призраком, изыму это и выброшу, то не свирепей, пожалуйста, как роженицы из-за своих первенцев. Дело в том, дорогой мой, что многие уже и так на меня взъярялись..., когда я изымал у них какой-нибудь вздор... Они не ведают, что ни один бог не замышляет людям зла, да и я ничего не делаю злонамеренно, просто я не вправе уступать лжи и утаивать истинное. Поэтому давай уж, Теэтет, еще раз попытайся разобраться, что же такое есть знание. А что-де ты не способен, этого никогда не говори» (ср. далее о рождении знания, фактически некоего нового смысла как резюме сократического метода).

«Сократовские» начала отчетливо проступают в герменевтическом опыте Айрапетяна, последнем звене той великой традиции поиска смысла и исследования его как такового, которая обозначена именами Сократа и Платона, Гумбольдта и Шлейермахера, Фреге и Дильтея, Витгенштейна и Гейдеггера, Шпета и Бахтина, не говоря о многих других. И каждый оригинальный опыт в этой области должен быть увиден в этой перспективе, испытан и оценен ее совокупным наследием.

И еще два замечания. Читателя не должно обманывать название книги. Конечно, это «герменевтические подступы крусскому слову», но это еще не все: книга могла бы быть названа и «русскоязычным комментарием кобщей герменевтике», с тем добавлением, что весь комментарий состоит из оригинальных герменевтических опытов. Действительно, в центре внимания такие основные кванторы, как «все», «никто», «один», «многие», «единое», «разное», «иное», «свое», «чужое», «целое», «частичное», «сам себе» и т. п., главный «герменевтический» предикат («сказать», ср. также «думать») и главный предикат мироустройства («стоять»), основоположная триада в двух «порядках» – Эпиметеевом (дело-слово-мысль) и Прометеевом (мысль-слово-дело), ключевые проблемы – слово и человек, слово и имя, круглое число и т. п. Автор книги скуп на слова и постоянно ограничивает себя в тех выводах или даже соображениях, которые расширяют круг герменевтических проблем и о которых он мог бы, вероятно, сказать нечто важное. Некоторые возможные и напрашивающиеся «расширения» можно назвать – герменевтика и онтология (стóит напомнить, что помимо бытия как такового /быть/ есть бытие в знаке /значить/ и бытие в смысле /смыслитьв выражениях типасмысл смыслит, так сказать, «смыслует», выводит смысл из самого себя, осуществляя свою главную функцию/), герменевтика и экзистенция, герменевтика в антропоцентрической перспективе (человек, личность, лицо; персонологический аспект софийного слова, воплощенный Логос; смысл как проводник человека в царстве духа) и др.

Вместе с тем эта книга относится и к русистике – она посвящена русскому языку и текстам на нем, увиденным с точки зрения их смысловой структуры, которая раскрывается и истолковывается с помощью высокого герменевтического искусства. В пору тяжелого, полуобморочного состояния русского языка, проявляющегося не столько в очевидных признаках деформации и как ее следствие ущербности на относительно «формальных» его уровнях, сколько прежде всего в «повреждении» всей смысловой структуры его, распространяющемся и на самих потенциальных носителей высших смыслов, на их дела и мысли, на землю, где они живут и умирают, – в эту пору читатель представляемой здесь книги, может быть, не пройдет равнодушно мимо нее, удивится и оценит удивительное вслушивание в наш родной язык, понимание его тонкостей, никогда не открывающихся (даже случайно) равнодушному сознанию, умение обжить язык как свой любимый дом, жить в котором – в радость. А удивившись и оценив сделанное автором, читатель, возможно, впервые сознательно взглянет и на свой бедный и страдающий язык, исполнится жалости к нему и почувствует перед ним свою ответственность и свою вину. И тогда, конечно, он вспомнит и автора этой книги Вардана Айрапетяна, который несет бессрочную службу русскому слову. Он всегда на часах, и смысл этого слова – его главная забота, ею он живет, полно и подлинно. «Слово как человек», – сказал он. «Но и человек как слово», – откликнемся мы, напомнив, что подлинное живое слово несет в себе глубокий бытийственный смысл.

[5.12.1991]

(Из книгиВ. Айрапетян, Герменевтические подступы к русскому слову. М., 1992)