Иван Жданов

1948 (дер. Усть-Тулатинка Чарышского р-на Алтайского края)
1988 • Поэзия
Премия Андрея Белого 1988 присуждена за неординарность поэтического сознания, метафизическую проницательность, языковую цепкость; за независимое и возвышенное авторское лицо; за преодоление в слове причинно-временной обузы – за книгу стихотворений «Портрет».

В 1966 окончил барнаульскую школу рабочей молодежи № 6 и поступил на факультет журналистики МГУ, затем перевелся на филфак Барнаульского педагогического института, который окончил в 1976. Работал в газете и на радио, помощником бурового мастера в Якутии, после переезда в Москву – монтировщиком декораций, в обществе книголюбов, электромехаником. В настоящее время живет попеременно на Алтае, в Москве, в Крыму.

В конце 1970-х годов его стихотворения начали циркулировать в самиздате. С этого же времени стал участвовать в выступлениях круга московских поэтов, впоследствии создавших клуб «Поэзия» (Алексей Парщиков, Александр Еременко, Евгений Бунимович и др.).

Член СП СССР (с 1988), Русского ПЕН–центра. Лауреат Премий имени Аполлона Григорьева (1997), имени Алексея Крученых, имени Арсения и Андрея Тарковских (2009).

Работы

Книги

Портрет. М.: Современник, 1982.

Неразменное небо. М.: Современник, 1990.

Место земли. М.: Мол. гвардия, 1991.

Присутствие погасшего огня. Барнаул, 1993.

Фоторобот запретного мира. СПб.: Пушкинский фонд, 1997.

Солома остановленного тленья. М.: Музей Сидура, 1998.

И. Жданов, М. Шатуновский. Диалог-комментарий пятнадцати стихотворений Ивана Жданова. М., 1997.

Поэты метареалисты: Александр Ерёменко, Иван Жданов, Алексей Парщиков. М.: МК-Периодика, 2002.

Избранное. Киев: Издательский дом Дмитрия Бураго, 2004.

Воздух и ветер [Сочинения и фотографии]. М.: Наука; Русский Гулливер. 2006.

Книга одного вечера [Стихи, фотографии]. Киев: Издательский дом Дмитрия Бураго, 2008.

Уединенная мироколица. Барнаул: Алтайский дом печати, 2013.

Из текстов

Из книги портрет

Портрет отца

И зеркало вспашут. И раннее детство
вернется к отцу, не заметив его,
по скошенным травам прямого наследства,
по желтому полю пути своего.

И запах сгорающих крыльев.
И слава над желтой равниной зажженных свечей.
И будет даровано каждому право
себя выбирать, и не будет ночей.

Но стоит ступить на пустую равнину,
как рамкой резной обовьется она,
и поле увидит отцовскую спину
и небо с прямыми углами окна.

А там, за окном, комнатенка худая,
и маковым громом на тронном полу
играет младенец, и бездна седая
сухими кустами томится в углу.

И мак погремушкой ударит по раме
и камешком чиркнет, и вспыхнет она
и гладь фотоснимка сырыми пластами,
как желтое поле, развалит до дна.

Прояснится зеркало, зная, что где-то
плывет глубина по осенней воде,
и тяжесть течет, омывая предметы,
и свет не куется на дальней звезде.

Крещение

Душа идет на нет, и небо убывает,
и вот уже меж звезд зажата пятерня.
О, как стряхнуть бы их! Меня никто не знает.
Меня как будто нет. Никто не ждет меня.
Торопятся часы и падают со стуком.
Перевернуть бы дом – да не нащупать дна.
Меня как будто нет. Мой слух ушел за звуком,
но звук пропал в ночи, лишая время сна.
Задрал бы он его, как волка на охоте,
и в сердце бы вонзил кровавые персты.
Но звук сошел на нет. И вот на ровной ноте
он держится в тени, в провале пустоты.
Петляет листопад, втирается под кожу.
Такая тьма кругом, что век не разожмешь.
Нащупать бы себя. Я слухом ночь тревожу,
но нет, притихла ночь, не верит ни на грош.
И где-то на земле до моего рожденья,
до крика моего в мое дыханье вник
послушный листопад, уже мое спасенье.
Меня на свете нет. Он знает: будет крик.
Не плещется вода, как будто к разговорам
полузаснувших рыб прислушиваясь, и
то льется сквозь меня немеющим задором,
то пальцами грозит глухонемой крови.
Течет во мне река, как кровь глухонемая.
Свершается обряд – в ней крестят листопад,
и он летит на слух, еще не сознавая,
что слух сожжет его и не вернет назад.

Контрапункт

Останься, боль, в иголке!
Останься, ветер, в челке
пугливого коня!
Останься, мир, снаружи,
стань лучше или хуже,
но не входи в меня!
Пусть я уйду в иголку,
но что мне в этом толку?
В ней заточенья нет.
Я стану ветром в челке
и там, внутри иголки,
как в низенькой светелке,
войду в погасший свет,
себя сведу на нет.
Но стоит уколоться
кому-нибудь, как вдруг
свет заново прольется,
и мир во мне очнется,
и шевельнется звук.
И вспрянут где-то кони,
спасаясь от погони
беды, пропавшей в стоне,
в лугах теряя след.
Нет лжи в таком обмане.
И топот, скрытый в ране,
копытами раздет.
Табун с судьбой в обнимку
несет на гривах дымку,
и на его пути
глядят стога из мрака,
как знаки Зодиака.
Ты их прочти.
Но, преклонив колена
в предощущенье плена,
иголку в стоге сена
мне не найти.

Баллада

Я поймал больную птицу,
но боюсь ее лечить.
Что-то к смерти в ней стремится,
что-то рвет живую нить.
Опускает в сердце крылья,
между ребер шелестит,
надрываясь от бессилья,
под ладонью верещит.
А в холодном клюве воздух –
шарик ртутный, уголек,
надпись тусклая на звездах,
слов безудержный поток.
Не намеренно – случайно
этот воздух пригублю
и открою чью-то тайну,
что-то заново слеплю.
...Вот по плачущей дороге
семерых ведут в распыл.
Чью беду и чьи тревоги
этот воздух сохранил?
Шестерых враги убили,
а седьмого сберегли.
Шестерым лежать в могиле,
одному не знать земли.
Вот он бродит над землею,
под собой не чуя ног.
Паутину вяжет мглою
снегопада паучок.
Снегопад бывает белым
и не может быть другим.
Только кто же мажет мелом
в сон свивающийся дым,
если в мире, в мире целом
только он и невредим?
Он идет, себя не пряча
в исчезающей дали,
потому что тех убили,
а его убить забыли
и случайно сберегли.
Сберегли его, не плача,
память, птица, пар земли.

Мастер

Займи пазы отверстых голосов,
щенячьи глотки, жаберные щели,
пока к стене твоей не прикипели
беззвучные проекции лесов!

Он замолчал и сумрак оглядел,
как гуртоправ, избавясь от наитья.
Как стеклодув, прощупал перекрытья.
И храм стоял, и цветоносил мел.

Он уходил, незрим и невесом,
но тверже камня и теплее твари,
и пестрота живородящей хмари
его накрыла картой хромосом.

Так облекла литая скорлупа
его бессмертный выдох, что казалось –
внутри него уже не начиналась
и не кончалась звездная толпа.

Вокруг него вздувались фонари,
в шарах стеклянных музыка летела,
пускал тромбон цветные пузыри
и раздавалось где-то то и дело:
...я... задыхаюсь... душно... отвори...

И небеса, разгоряченный дых,
ты приподнял, как никель испарений.
Вчера туман с веревок бельевых
сносил кругами граммофонной лени
твой березняк на ножницы портних.

Плач Иуды

Иуда плачет – быть беде!
Печать невинного греха
он снова ставит на воде,
и рыбы глохнут от стиха.
Иуда плачет – быть беде!
Он отражается в воде.
И волны, крыльями шурша,
и камни, жабрами дыша,
следят за ним.
Твердь порастает чешуей,
и, поглощаемый слезой,
твердеет дым.
Иуда плачет – быть беде!
Опережая скорбь Христа,
он тянется к своей звезде
и чувствует: она пуста.
В ней нет ни света, ни тепла,
одна промозглая зола.
Она не кровь и не вода,
ей никому и никогда
не смыть греха.
И остается в голос свой
вводить, как шорох огневой,
упрек стиха.

* * *

Вода в глазах не тонет – признак грусти.
Глаза в лице не тонут – признак страха.
Лицо в толпе не тонет – признак боли.

Боль, как пещера, вырыта в тумане –
в газообразном зеркале летейском,
толпящемся в преддверии страданья.

О, если б кто-нибудь в пещеру эту
своим лицом вошел, он бы услышал,
что боль поет, как взгляд поет в ресницах.

Черна, как нефть, готовая взорваться,
она плотней кассеты с кинопленкой,
где в каждом кадре увяданье мака,

где в каждом кадре мак меняет кожу,
и против шерсти зеркало ласкает,
оно в ответ чернеет и клубится.

Лицо в толпе не тонет и уходит.
Ему бы оглянуться, но в тумане
лишь взмахи весел, плеск и скрип уключин.

* * *

Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля,
которая так хотела
всего лишь летать, как птица.

Стол

Домашний зверь, которым шорох стал
и ход лесной, – вот этот стол уютный.
В своей глуби он дикий быт смешал
с возней корней, таинственной и мутной.
И иногда с поверхности его
под шум ветвей, замешенный на скрипе,
как скатерть рук, сползает торжество
медвежьих глаз, остановивших липы,
их мягкий мед, скользящий по стволам,
сквозь лапки пчел, сквозь леденящий запах.
И в этот миг живут по всем столам
немые лица на медвежьих лапах.

Прощай

Пустая телега уже позади,
и сброшена сбруя с тебя, и в груди
остывшие угли надежды.
Ты вынут из бега, как тень, посреди
пустой лошадиной одежды.

Таким ты явился сюда, на простор
степей распростертых, и, словно в костер,
был брошен в веление бега.
Таким ты уходишь отсюда с тех пор,
как в ночь укатила телега.
А там, за телегой, к себе самому
буланое детство уходит во тьму,
где бродит табун вверх ногами
и плачет кобыла в метельном дыму,
к тебе прикасаясь губами.

Небесный табун шелестит, как вода,
с рассветом приблизятся горы, когда
трава в небесах заклубится
и тихо над миром повиснет звезда
со лба молодой кобылицы.

* * *

Море, что зажато в клювах птиц, – дождь.
Небо, помещенное в звезду,– ночь.
Дерева невыполнимый жест– вихрь.

Душами разорванный квадрат– крест,
черный от серебряных заноз – крест.

Музыки спиральный лабиринт – диск,
дерева, идущего на крест, – срез.

Блуждает изнуренная игла
по кругу, и ушибами горит
черный, несмывающийся срез.

Там стрелочник в горящих рукавах
за волосы подвешен в пустоте –
стр е лки перепутаны впотьмах.

И белые висячие сады,
как статуи, расставлены на льду –
черный, несмывающийся срез.
И копится железо для иглы,
и проволоку тянут для гвоздя,
спиливают дерево на крест.

Дерева срывающийся жест – лист.
Небо, развернувшее звезду, – свет.
Небо, разрывающее нас,– крест.

Орнамент

Потомок гидравлической Арахны,
персидской дратвой он сшивает стены,
бросает шахматную доску на пол.
Собачий воздух лает в погребенье.
Он внешней крови обмирает вопль.

Она четверку лошадей выводит,
подковы их – само колесованье.
Он ставит лаковых слонов на рельсы.
Разбросаны перчатки осязанья,
наперстки звона, веретена вальса.

Зевает кот– расходится кругами,
чуть дрогнут заспиртованные горы
его зрачков, он плавает над ними,
не ставит меток для жужжащей дрели,
не ищет пауз для иранских шалей.

Он зажигает буровую фару,
коронки рвут рельефную фанеру.
Подкрашен воздух. Скважины простерты
от клеток до бесцветного пласта
высоковольтных хромосом Христа.

Едва ударит шестоперый ливень,
свернется мех иранских плоскогорий,
всплывет бивень в кольце нагара.

Расходятся слепые по темницам.
Смерть входит со спины с картой.
Пересыхает кофе. Гниет дратва.
Облизанная сталь. Снег. Бритва.

Ода ветру

Ты, ветер, строишь самолет,
ты в ночь отвязываешь плот
и разобщенной стаей
плывешь послушнее числа
сквозь волосатый выдох зла –
и стекла шьют колокола
и рябь изобретают.

Как лодка, улица плывет
и рябь со стекол раздает,
и рифмами своими
погасших окон чернота
дырявит ночь, и пустота,
своим неведеньем чиста,
свое глотает имя.

И воздух рифмами прошит,
и чернота меня слепит
и за собою тянет.
И, ветром каменным полны,
шуршат седые валуны,
мерцают сжиженные сны,
и в них дыханье вянет.

Ты рябью роешь зеркала,
тебя рисует, как игла,
перемещенье веток.
И если зеркало падет,
оно лицо мое прольет,
и в жилы смертные войдет
предощущенье света.

* * *

Любовь, как мышь летучая, скользит
в кромешной тьме среди тончайших струн,
связующих возлюбленных собою.
Здесь снегопада чуткий инструмент,
и черно-белых клавишей его
приятно вдруг увидеть мельтешенье.
Внутри рояля мы с тобой живем,
из клавишей и снега строим дом.
Летучей мыши крылья нас укроют.
И, слава Богу, нет еще окна,
пусть светятся миры и времена,
не знать бы их, они того не стоят.
Приятно исцелять и целовать,
быть целым и другого не желать,
но вспыхнет свет – и струны в звук вступают.
Задело их мышиное крыло,
теченье снегопада понесло,
в наш домик залетела окон стая.
Но хороша ошибками любовь.
От крыльев отслоились плоть и кровь,
теперь они лишь сны обозначают.
Любовь, как мышь летучая, снует,
к концу узор таинственный идет –
то нотные значки для снегопада.
И черно-белых клавишей полет
пока один вполголоса поет
без музыки, которой нам не надо.

(Из книги "Портрет". М.:Современник, 1982)