Марианна Гейде

1980 (Москва)
2012 • Проза

Премия Андрея Белого 2012 присуждена за книгу «Бальзамины выжидают».

2007 • Проза
Мертвецкий фонарь. М.: Новое литературное обозрение, 2007.

Окончила философский факультет РГГУ. Стихи и проза публиковались в журналах и альманахах «Октябрь», «Новый мир», «Новое литературное обозрение», «Арион», «Крещатик», «Вавилон». Лауреат премии «Дебют» (2003), поощрительной премии «Триумф» (2005), малой премии «Московский счет» (2006), «Стружские мосты» (Македония, 2006), журнала РЕЦ (2007). Живет в Москве.

Работы

Книги

Время опыления вещей: Стихи. М.: ОГИ, 2005.Слизни Гарроты: Стихи и комментарии. М.: АРГО-РИСК; Тверь: Kolonna Publications, 2006.Мертвецкий фонарь: Повести, рассказы. М.: Новое литературное обозрение: 2007.Бальзамины выжидают: Рассказы. М.: Русский Гулливер, 2010.

Из текстов

Из книги бальзамины выжидают

Бальзамины выжидают

Устья бальзаминов истоптаны шмелями. Те же легко умещают свои мохнатые тельца-переносчики в их распахнутых зевах. Открахмаленный капкан из нежной ткани то ли захлопнется, то ли будет разорван в клочья, но это длится не долее секунды. Их галантерейная покорность граничит с полным безразличием. Это лишь видимость. Они выжидают. Вызревают их продолговатые плоды, пока не сделаются настолько высокомерны, что и не тронь их. Impatiens. От малейшего прикосновения моментально выстреливают сухой дробью. Ветер коснётся их и серия крошечных фейерверков прокатывается по зарослям. Такова их расточительность. Но и в ней заложен хитроумный расчёт. С каждым годом площадь, которую они населяют, становится несколько больше. Медленно заполоняют собой лесное пространство, потряхивая тряпичными кошельками, которые, несмотря на кажущуюся хрупкость, выдерживают вес шмеля и иных лесных чудовищ.

Мышь говорит старухе

Мышь говорит старухе:

– Когда твоя плоть истлеет, когда стечёт в почву гроздьями зловонных мыльных пузырей, опасных для моего маленького нутра, когда перебродит отравленным соком, когда волокна тканей её расплетутся и смотаются в аккуратные клубки, я возьму твои тонкие звонкие кости, пустотелые, весёлые, как свирели, я стану играть в твои тонкие звонкие кости, как ветер, перебирающий колокольчики над порогом.

Твои тонкие, чистые, девичьи кости сойдут за украшение, сойдут за подношение, сойдут за приманку. Внутри тебя они вызревают, как ядро миндаля под жёсткой горькой кожурой. Там, внутри, сокрыта красота от кражи или порчи.

Звонкие, пустотелые, весёлые, станут кости твои чашей, венцом, ожерельем, крохотными застёжками для чьих праздничных одежд?

Сидит старуха как плод, выставленный на солнце, которое умягчит его, усладит его, так, что, стоит пальцами раздвинуть половины плода, и мякоть сама распадётся на две ровные части и выпадут чистые, лёгкие, сладкие как миндаль, которых мы ждём, на которые вострим глаза, которые являются предметом нашего предпочтения.

Смотрит старуха глазами, точно молоком убелёнными, не слышит. Мыши и рады, и шмыгают.

Маленькая ветхая девочка бредёт через пашню

Маленькая ветхая девочка бредёт через пашню. Правый её глаз из пуговицы в две дырки, зато левый в целых четыре. Если её натянуть на руку, то окажется, что внутри она вся пустая, выстланная мелкою водорослью, плачущая желтою слизью. Можно двигать в ней пальцами и она будет как живая. Но всё, на что она способна, это несколько примитивных движений. Маленькая ветхая девочка бредёт через пашню. За ней тянется маленькая ветхая ниточка. Левый её глаз проколот в четырёх местах, зато у правого острее зрение. Если её натянуть на руку, то согреешься в промозглую фригийскую зиму. Но всё, на что она способна, это несколько примитивных движений.

Две карлицы

Две карлицы, две крали на исходе дня прокрались в мой дом. То ли две сестрицы, то ли мать с дочерью, не разобрать. Их лица, вылепленные из жёваного серого хлеба, не имели возраста. Их впалые лица были как два зеркальца в виде чаш. Как два ласточкиных гнезда, свитые из рыб. Они задирали свои юбки из жухлого шёлка, они дрыгали скользкими жилистыми ляжками, они пугали меня своими гладкими лобками, проколотыми и изукрашенными дешёвыми цацками. Они шарились по комнатам в поисках чего бы украсть. Они хватали мои руки и вкладывали в мои ладони свои чахлые серые груди, мягкие, как мешочки с гречневой шелухой. Речь их была густа и комкаста, и нельзя было разобрать ни слова. То одна из них затягивала песню, а то другая хватала меня за лицо. Две карлицы, две лисицы пробрались в мой дом. И хотя любая из них доставала мне едва до пояса, но если бы они схватили меня, одна за правую руку, другая за левую, но если бы они вцепились в меня своими звериными гнутыми коготками, но если бы они потянули меня одна в свою сторону, другая в свою, то, клянусь собакой, они разорвали бы меня, как письмо, пополам.

Пеликан

Розоватый пеликан, закинув голову на спину, окунает клюв в перьевой футляр своих сложенных крыльев, точно длинные тонкие щипцы провинциального цирюльника, и засыпает.

Раньше, бывало, длинными тонкими щипцами своими касался он кудрей Богородицы, завивал их в медные толстые кольца, нагрев на камне под полуденным солнцем. Толстыми учёными змеями лежали они на висках, сторожили дрожащую жилку, чтобы не убежала.

Богородица умерла. И все дети Богородицы давно умерли. Пеликаны сидят у воды, праздные, без работы, упрятав тонкие клювы в футляры. Сердца их, целые, не расклёванные, бьются ровно и мерно под пуховыми кашне.

У Святой Лючии две пары глаз

У Святой Лючии две пары глаз – те, которыми она глядит сквозь помеху вещей и вторые, какими обносит собрание, точно угощает цветными леденцами. Святая Лючия машина, как и остальные, но машина зачарованная. Они подходят по одному или двое, осторожно берут с блюда глазное яблоко двумя пальцами, яблоко скользкое и тугое, взгляд, лишённый оправы, кажется ни на что не направленным. На вкус оно солоноватое и студенистое, как устрица, но лишено запаха. На блюде тотчас появляется другое. Теперь Дух может видеть тебя изнутри, как бы при помощи божественной эндоскопии. Святая Лючия машина, как и остальные, но машина бессмертная. Её глаза не иссякают. Такова сила убеждения.

Гранат

Смуглая, скруглённая, лопнула скула граната. Кожа его, сожжённая до красноты, разошлась ужасающим шрамом до самого подбородка, так что стали видны прикрытые белёсыми плёнками зубы – крохотные, утопленные в воспалённой пульпе, во много рядов, бессильные ухватить кого бы то ни было. Птицы, слетевшиеся на это зрелище, расклёвывают щёку граната, щиплют её своими маленькими клювами, так что она кровоточит и раскрывается ещё сильней, раскачивают плод величиной с голову новорожденного, как мячик. Потом налетает ветер, сдувает птиц. Лопнувший плод граната висит на ветке и скалится, отрубленная голова, вывешенная для устрашения неприятеля.

Глаз лошади

Осу прельщает блеск лошадиного глаза. Огромный и выпуклый, каждые несколько секунд увлажняемый хлопком огромного мягкого века, он служит для неё неотвратимой приманкой. Оса запускает свой хоботок в розоватую мякоть слёзной железы и втягивает в себя солоноватую жидкость, веко лошади судорожно дёргается, но оса слишком велика, чтобы быть раздавленной и стечь по скользкому желобку вместе со слезами, лошадь яростно дёргает головой, но оса слишком легка, чтобы её стряхнуть, она продолжает питаться слёзной влагой, которая от её усилий только прибывает, привлечённые запахом, слетаются другие осы, они облепляют лошадиный глаз со всех сторон, так что он становится мохнатым от шевелящихся прозрачных крыл. Ослеплённая лошадь мотает головой из стороны в сторону, веки её распухли и отказываются ей служить. Чем больше осы уязвляют её глаза, тем больше их воспаляют, скоро уже не слёзы, а сама глазная жидкость начинает стекать по желобам, лошадь в исступлении катается по земле, колотит головой по траве, чаши её глаз постепенно опорожняются, в них темно от ос. Так длится это пиршество, пока осы не добираются до дна. Тогда мелкокрылый рой их отлетает. Пустые глазницы лошади глядят, не моргая, как две прорехи.

Маленькая макака

Маленькая макака сидит на дереве. Фиолетовые пальчики, тонкие, скрюченные, как у старушки, что с годами съёживалась-съёживалась, и в конце концов, вместо того, чтобы умереть, превратилась в обезьянку, не оставив после себя даже трупа, осторожно разламывают плод. Она движется всегда чуть-чуть быстрей, чем прицел невидимой винтовки, следящей за ней. Маленькая макака всасывается в мякоть плода, полностью поглощённая процессом питания, чёрная чуть вытянутая мордочка делается мокрой от стекающего сока. Сейчас, когда в прицел никто не смотрит, они случайным образом совпадают.

Куст бересклета

Куст бересклета стоит голый, без листвы, украшенный лишь распахнутыми плотяными коробочками, из которых на тонких нитях свисают, покачиваясь, глазные яблоки величиной с горошину. Точно увидел вдруг нечто такое, от чего глаза вмиг повыскакивали у него из орбит.

Враги

Вот враг, ощерившись, идёт на врага, отравленный собственной слюной, сделавшейся горькой, как хина, однако вместо того, чтобы умерять жар, лишь раздувающей его. Из плевков такой слюны вырастают грибы, которые не станет есть ни одно животное, а человек, встретив, сшибает ударом ноги. Гнев ухаживается в телах врагов, как огонь в угольях, делает их во всём подобными друг другу, и как древние люди воображали, что огонь – живое существо, так и гнев, кажется, прорастает в мозгу и надпочечниках врагов как щупальца одного спрута, что, играясь, сталкивает со стуком и треском свои деревянные куклы, пронизывает их красноватым мерцанием. От переполняющего их гнева враги становятся сперва красными и мерцающими, после чёрными и пустыми, наконец, обращаются в серебристо-белый пепел. Этим пеплом люди, не обуреваемые духом вражды, вымазывают себе лица и руки, дабы дух вражды удовлетворился этой малой жертвой и не тронул их.

Снег

Снег представляется роем мелкокрылых, мелконогих насекомых: лишённые чувствилищ, безвольные, несомые ветром и силой тяготения, они наделены единственной способностью наносить человеку или животному небольшие укусы, после чего тотчас гибнут, после смерти превращаясь в слезу. Если их много, а шерсть или одежда человека или животного скудна, то они могут зажалить до смерти. Кожа человека сперва краснеет, точно от радости или стыда, потом бледнеет, как будто бы от ужаса, затем синеет, расцветает диковинными подкожными цветами; онемев, она утрачивает способность сообщать человеку или животному об угрожающей ему опасности, уступив право голоса иным превращениям, уже не имеющим непосредственного отношения к этому конкретному человеку или животному; лишившись имени, человек или животное обращается в поле некоторой извечной битвы, о которой прежде ему доводилось слышать от других людей или читать в книгах. Исход этой битвы предрешён, отчего вся она приобретает характер театральной постановки, где целью действующих лиц состоит не в том, чтобы достичь личной победы, а в том, чтобы ни на полшага не отступить от предписанной им роли. Зрителей у них не бывает, только свидетели, очевидцы, а значит, в какой-то мере, и соучастники. Но чаще всего такие вещи происходят без свидетелей, если только не почитать за таковых рой белых насекомых, каждое из которых в любой момент готово поступиться своей формой: для них умереть означает не более чем изменить агрегатное состояние. В сущности, это могло бы относиться и к человеку: ведь его имя – единственное, да и то чисто декоративное препятствие, стоящее между ним и пустотой. Он хватается за своё имя, непрестанно его повторяет, чтобы не позабыть, выставляет его как смехотворный щит или ритуальную маску, вплоть до того момента, когда вдруг отбрасывает его, как сделавшийся ненужным и бессмысленным предмет культа, у которого не осталось адептов.

Черепаха

Кроткая черепаха, старушка, сморщившаяся ещё до своего рождения, маленькая пленница, заключённая в объятья собственного скелета – как осторожно выпрастывает она свою чешуйчатую голову, оснащённую крепким клювом, как ручки-грабельки её рыхлят песок, когда она выползает погреться на солнышко, украдкой, как всё, что она делает, точно жизнь её принадлежит какому-то другому, всемогущественному существу, что смотрит сквозь пальцы на её возмутительный проступок, позволяя по крошке отделять и медленно разжёвывать тягучее время. Тот, кому принадлежит время, тот, кто создал его и оставил без присмотра, тот, для кого любой наш проступок не составляет тайны, так что вкрадчивые повадки черепахи служат скорее для соблюдения приличия, чем для того, чтобы ввести кого-либо в заблуждение – тот, кто не человек, и не зверь, и не время, и ни одна из известных форм жизни, давно перестал существовать, черепаха об этом осведомлена не хуже других, но ей приятно исполнять свой неуклюжий танец даже теперь, потому что она привыкла к нему, ставшему её другим, праздничным скелетом. Он хранит её хуже, чем первый, хищной птице ничего не стоит ухватить черепаху своим клювом-крюком, поднять её на невообразимую для черепахи высоту, от которой в её головке, втянутой внутрь панциря, полопаются сосуды, и, швырнув о скалы, расколоть панцирь, и тогда черепаха превратится в прекрасное блюдо, приготовленное в костяном горшочке. Также и человек, изловив черепаху, положит её в огонь, тогда жилы её полопаются, раскалённый панцирь, разогнувшись, станет плоским, как зеркало, человек положит тушку черепахи на её собственный панцирь, как на щит. Тогда беззащитная черепаха составит его трапезу. Где теперь её маленькая жизнь, если не перетекла в жилы человека, не стала частью его тела, не питает его и не служит к тому, чтобы поддерживать работу его членов? Или, быть может, она возвращается туда, где хранятся изначальные запасы времени, которое, побыв черепашьим, вновь стало ничьим и ей теперь может воспользоваться какая-нибудь другая черепаха? Если черепаха начнёт думать об этом, её маленькая голова лопнет от натуги, поэтому она просто вылезла погреться на солнышке и щурит узкий зрачок, что придаёт ей необычайно сведущий и проницательный вид.

Дети хоронят жужелицу

Нежное и торжественное шествие. Гроб – коробок, лепесток цветка – погребальный покров. В гробу лежит жужелица. Мы не видим её лица. Наша печаль сладка. Мы обнаружили жужелицу на ступеньках крыльца. У неё нет ни матери, ни отца. Покрышки её хрупнули, газовые крылышки выпрастываются из-под них, как смятые нижние юбки. Печаль наша легка, не тяжелей спичечного коробка, несущего её насекомое тело. Здесь, в ямке под яблоней, в которую мы прошепчем секретное слово, тайное желание, и присыплем его землёй. Здесь, под яблоней, зарыто много таких желаний. Иногда некоторые из них сбываются. Вряд ли здесь можно усмотреть какую-либо связь или закономерность.

Сом

Сом, запутавшийся в травах на мелководье. Не трудно, изловчившись, поймать его руками. Скользкий, склизкий, он бьётся в моих ладонях, всем своим телом являя негодование. В какой-то момент он выскальзывает и я вновь шарю руками, путаясь в мокрых травах, пока не ухватываю его прямо под жабры. По тяжести он сравним с семилетним ребёнком, удары его хвоста не болезненны, однако ощутимы. Вот я поймал его и прижимаю к своей груди, слышу удары холодного рыбьего сердца. Рыба то расширяет, то сжимает жабры, её рот раскрывается, принимая форму буквы «О», о которой нам, по правде говоря, мало что известно. Тщетны их трепыхания. Сом не умирает, но засыпает. Страх, которым пронизано его тело, сделает волокна его тканей чуть более жёсткими, печень его расширится и сделается более приятной на вкус. В какой-то момент, быть может, в тот самый, когда закатятся глаза сома, я чётко различаю в своём сознании его имя. Кажется, оно совпадает с моим собственным. Я не думаю больше об этом, иначе у меня отвалится голова. Я беру сома и несу его в дом. Там моя мать как следует его зажарит.

Розы Сахары

Кто мог бы подумать, что пустыня цветёт изнутри. Её безводное чрево рождает солёные розы. Серебристые, цвета жжёного сахара, они взрезают песок острыми рёбрами, вызревают в глубинах, снизывают сами себя в гирлянды или причудливые скопища. Вот венец с голову младенца, вот с голову отца, вот с голову агнца, а то глыбы с целого тельца, их нелегко бывает извлечь на поверхность. Так цветут они под слоем мелкого кварца, точно ископаемые растения. Мелкие продают по дешёвке туристам как сувениры, крупными подпирают двери или используют в качестве пресса. Пустыня цветёт изнутри.

Из книги СТЕКЛЯННЫЕ ВОЛКИ

Руки-пауки

Руки-пауки быстрыми выверенными движениями свивают верёвку из пепла, свешивающуюся с неба. Там другие, подручные споро её разберут, застучат коклюшками, клак-клак, пока дым поднимается в небо, оттуда уже спускается готовый город-призрак. Вот задача рук-пауков, их векового небесного гнездовья, их ручонок-паучат, слюнявых, губастых прядильщиц. Паук тонкую струну свою протянул и тихонечко на ней наигрывает некоторую прелестную песенку, неслышную, но ощутимую как ряд содроганий воздуха. Воздушный городок, паутина, сплетённая из пепла с целью улавливания отходящих душ: какие-то из них запутываются, прилипают на полпути к Граду Небесному, здесь ручонки-паучонки уж наготове, оплетают их, спелёнывают, как кукол, и уж ни в Град Небесный, ни назад, в юдоль скорбей, ходу им не бывает. Поглядывают они оттуда пепельными глазами и тихонько так поскуливают, что и паук-музыкант тихую эту тягостную ноту, призадумавшись, вплетёт в свою прелестную песенку, чтобы сделалось трогательней её звучание. «Вот верёвка из пепла под пальцами рассыпается, становится пыльцой».

Шершень

Для этого достаточно одной-единственной маленькой ранки. Например, нечаянно обрезаться о разбитый стакан. Через какое-то время на теле появляется что-то вроде нарыва. Сперва крошечный, как прыщик, и слегка чешется, после начинает расти и перемещаться под кожей, как будто бы там катается небольшой жёлудь. Это вызывает дикий зуд, человек непрерывно чешется, пытается выдавить жёлудь, но он так вёрток, что его не изловишь. Наконец, нарыв лопается и на волю вылезает шершень. Так мы их называем. Вскоре появляется другой, третий, четвёртый нарыв. Человек взвывает от боли. Он похож на гроздь бешеного винограда, мятущуюся по земле, поминутно ягоды лопаются, выпуская всё новых и новых шершней, их число доходит до пяти сотен. В конце человек напоминает развороченные соты из жил и мяса, хотя жизнь в нём ещё теплится, но никто не рискнёт приблизиться к нему на тридцать шагов: слишком велик страх перед шершнями. Потому здесь мы очень осторожны. Мы ходим лишь проторенными тропами. Не держим в доме никаких острых или бьющихся предметов. В нашем городе не сыщешь точильщика: напротив, есть особая каста людей, занимающихся затуплением острых предметов, туда идут только от очень большой бедности. Ближе к вечеру никого не встретишь на улице: именно в это время можно услышать низкий протяжный гул – шершни выбираются на прогулку. Шум от их крыльев напоминает дребезжание очень тонкого металлического листа, трепещущего на ветру.

Тысячехвостка

Зверь задремал у воды, и тысячехвостка залезла в его ухо. Зверь проснулся и взвыл, начал головой стучать о землю, пытаясь извлечь тысячехвостку. Тщетно: каждый из её тысячи хвостов заканчивается тонюсенькой колючкой, так что, растопырившись, она делается сама себя в четыре раза шире и врастает в ушную пещерку. Вот несчастье, вот неласковая судьба. Жальца тысячехвостки терзают звериное ухо, от каждого движения отвратительной твари пробегает по зверю судорога, свивает его в узлы, заставляет бежать со всех ног, но куда убежишь от врага, если он спрятался в твоём собственном ухе? Тут зверь бросится в нагретую озёрную воду, нырнёт на самое дно: может, вода, заполнив ушную раковину, утопит тысячехвостку. Терпит, старается не дышать, пока можно. Раскрывает глаза под водой: видит, на дне город, построенный из черепов. Здесь живут тысячехвостки. Поглядывают из пустых глазниц, как из окон. Скверный сон. Зверь мотает головой и выныривает. Солнце — сквозная дыра в небе, сквозь которую льётся плавленый металл. С той стороны неба всё жидкое и раскалённое, души умерших зверей, попадая туда, тотчас сгорают. Не стоит в жару спать у озера. Мучимый тысячехвосткой, воет зверь, так что воздух разрывается от бессилия.

Сад

[Во сне] видел он сад, где каждое дерево силилось извлечь свои корни из земли, державшей его, и не могло освободиться, извиваясь всем стволом, на каждой ветви его сидели пёстрые птицы и стремились взлететь, но лапы росли прямо из ветвей, поэтому они лишь громко хлопали крыльями и кричали, всё дерево полнилось криками и шелестом.

Там водилось странное животное, непрестанно родящее в муках другое, себе подобное, но всякое последующее было размером с предыдущее и не могло целиком появиться на свет и отделиться от материнского, всего он насчитал девять фаланг. Животное кричало, корчилось и не могло ни родиться, ни умереть.

Тогда ему явился некто со многими и многими лицами, сменявшими друг друга, и каждое из них на глазах старело, и превращалось в выцветшую маску, и истончалось, так что сквозь него тотчас проступало другое. Он спросил его: хочешь ли ты знать, что чувствует душа, когда приходит в мир? И бросил ему яблоко. И в тот момент, когда он поймал его, то едва не согнулся пополам, потому что яблоко было тяжёлым, как пушечное ядро, он не смог его удержать, и оно упало на землю, и от него осталась вмятина глубиной в ладонь. Тогда некто сказал: вот, что чувствует душа, когда приходит в мир. А хочешь ли ты узнать, что чувствует душа, когда она покидает этот мир? Затем показал на диковинное животное, терзаемое вечными родовыми муками, и сказал: «Убей его». И он подошёл к животному, и попытался сжать его шею, чтобы оно задохнулось, но животное укусило его. Боль от укуса была настолько сильной, что привела к пробуждению.


Хорёк

Хорёк ходит буквой «омега». Все куньи, когда не спят, ходят буквой «омега» и делают хвостом «брррррр». От одного взгляда на этот хвост врага должно охватить смущение. Когда же хорёк не пьёт, не спит и не делает хвостом «бррррр», когда не ходит буквой «омега», что он тогда? Альфа ли, или непотребная тэта, или, быть может, обращается знаком диакритики, зависая над буковкой какой-нибудь, дабы означить её долготу? В природе это невозможно опознать. Говорят, что хорёк так брезглив, что скорей позволит себя изловить, чем ступит в нечистое. Но что такое «нечистое» с точки зрения хорька? Этого нам узнать не дано: слишком различны понятия о чистоте и нечистоте не только у хорька и человека, но даже и у двух разных людей. Что для хорька чистота, для человека, порой, вовсе даже и не чистота, а наимерзейшая пакость, и наоборот. Ходить «омегой», например, для человека совершенно недопустимо, а для хорька – самый смак. Позвоночник его изогнут, и напряжён, и каждую секунду готов распрямиться, как пружина. В узкой норе змеистое тело его с лёгкостью отыскивает путь, а на открытом пространстве его жуть забирает. Вот потому-то и ходит он буквой «омега», а не какой-либо другой.


Царицы-полукровки

Царицы их содержатся в ячеях, особых от прочих, выкармливаются специальной пищей, именуемой «молоком девственниц». Пищу эту изготовляют старухи, собирая и многократно пережёвывая беззубыми ртами стебли растений, так, чтобы всё тяжёлое и неудобоваримое из них было удалено, а оставалась лишь густая питательная жидкость. Прочие получают пищу более грубого свойства. Цариц всегда приготовляют несколько, на случай, если главная погибнет, но бывает так, что внезапная гибель преследует всех представительниц высшей касты, в этом случае, чтобы избежать полного уничтожения, берут тех, кто приготовлен в работницы, и откармливают таким образом, каким питают цариц. Из этих выходят царицы-полукровки. В их головах непрерывно звучат два противоборствующих ритма, один из которых побуждает их сохранять неподвижность, лишь мерно раскачиваясь, другой же, увлекающий вдаль, к цветущим полям, заставляет выписывать причудливые фигуры, своеобразные карты местности, по которым другие отыскивают пищу. Это беззаконное наложение двух ритмов вызывает к жизни язык потусторонний, противоречивый, сбивающий с толку неразборчивых к речам работниц: увлечённые танцем цариц-полукровок, они, иной раз, следуя безумной карте, оказываются в местах, где их ждёт неминуемая смерть или странная чужеземная пища. Пляски цариц-полукровок, на глаз почти лишённые смысла, вычерчивают контуры другого, лишь из их взбалмошных движений созидаемого мира, называемого снами или откровениями. Такие периоды получают названия «священных», и вспоминают их с ужасом: к тому моменту, когда в следующем поколении выкармливается новое поколение должным образом приготовленных цариц, царицы-полукровки умирают, и их вмуровывают в наглухо заклёпанные ячеи, в каждом крупном и достаточно старом поселении таких ячей набирается до двух десятков. Их никогда не вынимают вместе с другими, а натолкнувшись на них, тщательно окуривают: так спасаются от заражения.


Душа-кукушонок

Души-кукушки выпадают, как шарики лотереи, выкатывающиеся из прозрачного яйцеклада в приготовленные выемки. Всякое опустошение, причиняемое человеческой душе временем, служит достаточной причиной, чтобы дух-кукушка облюбовал его для обустройства дальнейшей жизни своего неприкаянного потомства. Укоренившись в такой выемке, душа-кукушонок принимается за дело, выгрызая, одну за другой, своих слабых и чувствительных сводных сестриц и пожирая приготовленную для них еду. Ничего не подозревая, человек чувствует лишь слабое жжение или досаду непонятно на что, а среди ночи вдруг вскрикнет и проснётся от собственного крика: точно не свой. Перевернётся на другой бок, да и заснёт опять. А наутро пытается вспомнить и не может: душа-кукушонок за ночь подросла и своё давай наговаривать, так что после посмотрят и не узнают: как другой сделался. Всё в угол рта посмеивается и глазами везде шарит, как будто что-то ищет. Всякому, кто имеет в себе какой-нибудь ущерб, следует их обходить, тому же, кто ущерба от природы лишён, они, если их как следует припугнуть, могут рассказать, сколько ему осталось и многое другое.


Инжир

Удивительная способность инжира вырастать из скал, из каменной кладки или, кажется, прямо из оштукатуренной стены. Точно дерево это вовсе не нуждается в почве, а только ищет расщелину, в которой можно было бы закрепиться, и питается одним лишь светом. Кажется, будто бы это душа камня, стены или дома рвётся из него наружу, к солнцу.


Цветение яблонь

В цветении яблонь нет ничего от буйства, разнузданности, непристойности. Всё это без всякого преувеличения можно было бы отнести к каштанам, черёмухе, сирени, но что касается яблонь, то издали они выглядят заиндевелыми, будто поседевшими или принявшими постриг. Цветки целомудренно прикрывают наготу их листвы, их узловатых скрюченных ветвей. Откуда в яблонях такая строгость? Или, быть может, их нищета выдаёт себя за строгость? Они замерли в молитвенных позах, с заломленными ветвями, погружённые в тихую сосредоточенную скорбь.

Лес

Туча мелких палевых бабочек дрожит над землёй, от их крыльев идёт лёгкий гул. В чаще стоит человек и мастурбирует на лес.


Гусеница

Гусеница толщиной в указательный палец, кофейного цвета, с двумя парами удивлённо распахнутых глаз, нарисованных на загривке, с тонким геральдическим рогом, вздымающимся на конце туловища, флегматично питается, копится, готовится к переходу в новую землю, где у неё больше не будет рта.


Гроза

Вдруг по воде пошло раздражение, повскакивали по ней, непрерывно лопаясь, мутные волдыри, и вся водная масса разом зачесалась и стремилась напрячься и со всей силой вытащить свою тушу на берег. Скопище мокрых птиц грудится в травах возле берега. Чёрные комья неба низко и быстро текут, оборачиваясь то в одно, то в другое животное. Земля сделалась жидкой. Вспышки и, слегка помедлив, грохот. В этот обрезок времени между вспышкой и грохотом вмещается тишина необычайной плотности и тяжести, из которой как будто бы откачали все звуки. «Как внутри гигантской машины».


Листья порея

Жёсткие тёмные листья порея, остриженные на концах, торчат, как лезвия. В их угрозе больше бравады, их решительность – превращение слабости. Они выпрастываются из бледной, изнутри светящейся луковицы с отчаянностью обречённых. Широкие топорщащиеся полотнища, встречаясь со стальным полотнищем ножа, издают сочный хруст, и нож, отражая их, делается тёмно-зелёным и жалобным, как лист. Этот странный обмен отражениями, кратковременное одалживание свойств, как будто они сговорились в рифму для какого-то ритуала.


Дерево в тягости

Дерево в тягости от райских яблочек, зеленоватые, застыдились тёмным румянцем и падают, падают, круглятся в истлевающих листьях. Отчего, спросили мы яблочек, вы маленькие такие и скоро так краснеете? Или Рай крошечен, с беличий кулачок? Или он плющится и гниёт от воды и осени, или собирают его в полиэтиленовый пакет, сушат на батарее, варят варенье? В эту осень воздух мокр, и холоден, и липнет к щекам, гроздья боярышника рдеют на изломленных ветках, меж зазубристых листьев, не стыдом, но гневом, мясо боярышника сладкое, мягкое и костистое. Но калина краснеет по-другому, прозрачные пузырьки калины полнятся не иначе как кровью, плоская обоюдовыпуклая косточка плавает в ней, как монетка-чужеземка, раскушенный пузырёк плюётся горьким и красным, с трудом смываемым, сводит скулы в зловещей ухмылке, точно череп усмехается из человеческого лица. Рай же крошечный, показан нам сквозь щёлку, сквозь толстую выпуклую линзу, улыбается, рдеет, разводит отяжелелыми ветвями: не вместить человеческую громадину такому. Тлеет он и бродит меж листьев и трав, мерещится.


Борзая

Чудесная, белоснежная с золотистыми пятнами, с сухой узкой умной мордой, борзая шествует по аллее, тонкая мохнатая арка, изогнутая, будто в недоумении, естественном для охотничьего оружия, оказавшегося в роли громоздкого интерьерного украшения или детской игрушки.


Зимой

Зимой лес стоит весь засахаренный и выглядит несерьёзно. От холода тело отстраняется от человека, так что начинаешь чувствовать себя каким-то пришельцем-студнем, с умеренным комфортом расположившимся в плотяном саркофаге, сотни микроприборов заставляют саркофаг передвигаться по мановению мысли – но это имеет к тебе довольно косвенное отношение. Воздух веселый и кусачий, планета, по-видимому, настроена игриво-дружелюбно, в ее власти зажалить астронавта до смерти, потому в ней не чувствуется никакой тревоги. Эта странность, которую отмечают приезжие, но мы, прожившие здесь всю жизнь, всё-таки не перестаем её ощущать, как будто каждый год происходит нечто не вполне естественное. Точно проснулся в чужом доме, в чужом теле, в чужом уме, а вокруг нет ни хозяев, ни кого другого, кто мог бы объяснить, что к чему, приходится медленно, с долей подозрительности осваиваться с перелицованными вещами вокруг.


Лёд тает

Мертвецки-синий лёд, стеклянный, ноздреватый, слезает неохотно с озера, оно лежит и щурится зеркальной кожей, дрожит и морщится от каждого прикосновенья ветра, обнажая кладку мёртвых рыб, они, едва покачиваясь, точно в банке уложены, всем телом воображая удивленье. Так не должно быть. Плиты смороженной воды, сквозные, преломляющие свет, как хочется, как леденцы сверкают и просятся на зуб. Лёд под ногами хрустит, трещит, кряхтит, злорадствует и прогибается, ломаясь.


Красная луна

Луна неполная, но красная и низкая. Кровь густеет и разговаривает: тесно ей там. Мерещится теплое и липкое. С хрустом будто бы распахиваются створки рёбер, и там, внутри, как в шкафу, множество удивительных вещей, дрожащих и ещё живых, испуганных, как перепёлки. Вот одна легла в ладонь, тёплая, скользкая. Освобождённая и пойманная, ликует и страшится. Страх и ликование эти так видны, что притрагиваются к душе, заставляя её сжиматься и расширяться. В этот момент она ближе, чем когда-либо, к божественной механике, отделившись и существуя как бы помимо нашего разумения. Она куда больше и распространяется далеко за пределы физического тела, восприемница и вместилище всех вещей. Такие штуки вытворяет красная луна.


Серафим

Во сне он увидел серафима. Тот был размером с бумажного змея и целиком сработан из каких-то более плотных слоёв атмосферы. Каждое из шести его крыл было будто пришпилено к воздуху, он дёргался, пытаясь высвободиться, отчего его надменное синеватое личико искажалось не так, как человеческие черты от боли или страдания, а как сминается ткань. Некоторое время он разглядывал серафима, а затем ему в голову пришла странная мысль: он подошёл к нему и аккуратно отделил каждое крыло от воздуха, так что весь серафим оказался у него в руках, как кусок скользкой ткани, кусок этот сердито взглянул на него. Он решил его перевернуть, но оказалось, что серафим сквозной, и с другой стороны у него то же самое лицо, такое же сердитое. Тогда он сделал вот что: как полотенце, приложил серафима к своему лицу, так, чтобы глаза и рот примерно совпали. Тут он почувствовал ледяной ожог, точно лицо его опустили в жидкий азот, кусок воздуха, который был серафимом, корчился, и скрючивался, и сминал себя в комья, и кожа его лица, к которой серафим примёрз намертво, тоже сжималась и едва не отходила от кости, а крылья сомкнулись на затылке наподобие застёжек железной маски. В ледяном поту проснулся он, дверь балкона была нараспашку, холодный ветер, вызвавший этот кошмар, с невинным видом игрался на полу со сбившимся комком пыли, как котёнок. Он подумал: «Нужно подмести».


Рождественская история

Мальчик хотел узнать, существует ли Святой Николай на самом деле, или это родители дарят ему подарки на Рождество. Вечером накануне Рождества он взял свой носок и спрятал в такое место, где никто бы не догадался его искать. Наутро он побежал проверять. Счастью его не было предела: оказалось, что Святой Николай всё-таки существует. Ночью он приходил и утащил носок.

Предметы, не отбрасывающие тени

– Не отбрасывают тени. Или отбрасывают, но совсем маленькую тень. Стало быть, солнце светит прямо на них или почти прямо. Нет причин отбрасывать тень, когда светят прямо на тебя. Во всех иных случаях следует достичь абсолютной прозрачности, а это абсурдно. Ангелы не отбрасывают тень, поскольку сами тени. Голографические изображения. Их употребляют, когда хотят что-нибудь сообщить героям. Обыкновенно какие-нибудь хорошие новости. Для плохих новостей у них особая порода, слабо отражённая в иконографии. То, что принято называть «маской скорби». Их все боятся и ненавидят, хотя, в сущности, это просто машины. Или, быть может, именно за то, что они просто машины, а хотелось бы проблеска чего-то человеческого. Прежде для этого действительно употреблялись люди, но они слишком быстро изнашивались, так что их заменили на эти штуки. Я сам несколько раз видел такую, хотя об этом не очень-то прилично говорить. Её, должно быть, скопировали с какой-то малоизвестной статуи, во всяком случае, ритуальной маски. Она приблизилась прямо к моему лицу, так что я смог заглянуть в отверстия для глаз и увидеть то, что должно было произойти. Это ещё не самые плохие новости, подумал я, потому что, говорят, – хотя, как было сказано, об этом не очень-то прилично упоминать, – некоторые видят там мрак, темень, ничто. Вот это действительно плохие новости. Да, так вот, тени. Что-то в них есть от ангела, бесплотность, лёгкость, способность занимать положения, человеку недоступные, взлетать, колебаться, преображать форму отбрасывающего их предмета, делаться огромными, двоиться, троиться, перекрещиваться, исчезать без следа и вновь воскресать. Они могут то, чего мы не умеем, они умнее нас. Все в детстве с ними играются, а потом вырастают и как бы забывают. А не стоило бы.

Мечта

– Вам бы развеяться, что ли. Исполнить какую-нибудь свою детскую мечту. Была у вас детская мечта какая-нибудь?

Филиппов подумал и ответил:

– Я мечтал завязать лебедя узлом.

Профессор поморщился:

– Фу, какая дурная. Другой, получше, у вас не было?

– Нет, другой не было.


Юлия и Августа

Юлия и Августа принарядились. Идут, все в лентах и шёлковых цветах. Прохожие им: «Куда это вы, девушки, такие красивые». А они: «Да на похороны, потанцевать». «Ну, ничего, идите, танцуйте». Вдруг одна спотыкается и ломает каблук. И тут же земля её проглатывает. Теперь осталась то ли Августа, то ли Юлия, с этой точки невозможно различить. Город у нас с виду простой, если смотреть с воздуха, – параллельные ровные линии образуют аккуратные клетки. Только это его нарочно так выстроили, с таким расчетом, чтобы обмануть марсиан (тогда это просто пандемия была), а если по нему пройтись, то там сплошные бугры и рытвины, и ни через какие две точки невозможно провести прямую линию. Иногда земля поглощает людей и скот, а кости сплёвывает в залив, детишки подбирают их на берегу, делают из них украшения. А Августа или Юлия между тем продолжает свой путь, слегка приплясывая, сегодня, можно сказать, её день.


Непристойность

V. обычным своим спокойным тоном отдавал какие-то рутинные распоряжения. Всё это время по лицу его, точно из плохо закрученного крана, текли слёзы. Казалось, он их совсем не замечал, хотя один или два раза доставал из кармана бумажную салфетку и аккуратно промакивал влагу с лица. В этом было что-то отталкивающее, не вполне пристойное, как будто V. потел глазами.


Теогония, открытая и описанная пациентом Р.

«Высшее божество шарообразно и непрерывно вращается. Больше сказать о нём нечего. И этого тоже не надо было говорить.

Младшие божества являются результатом неправильной дешифровки записей. Они постоянно пребывают в вечном блаженстве и стремятся к самоуничтожению. Они обладают способностью порождать из самих себя низших божеств, что-то вроде домашних животных, которые то возникают, то исчезают. Однако низшие божества наделены иллюзией непрерывности собственного бытия. Именно они творят человека по своему образу и подобию. Они делают это в отместку.

Все отношения, существующие между людьми и низшими божествами, имеют природу шумов».


Голод

Вошёл в комнату как-то боком, точно пытаясь протиснуться, хотя протискиваться вроде было незачем – все расступились, или, как лучше сказать – отпрянули? ну, положим, «отпрянули» – это слишком выспренне, хотя «расступились» также несёт в себе слишком много пафоса, с другой стороны, нейтрального слова для обозначения этого действия, кажется, не существует, да и не удивительно, само действие не то чтобы нейтральное, откуда же для него возьмётся нейтральное слово, ну или это должен быть совсем уж какой-то другой мир, в котором есть нейтральные слова для всего вообще, ну, словом, все дали ему пройти, и он направился к столу и расселся там во все стороны, так что стало казаться, что рук и ног у него больше, чем он мог себе это позволить, он сказал: «Поесть дайте», – и кто-то робко протянул ему контейнер с едой и пластмассовую вилку, тут он начал очень быстро есть, почти не разжёвывая, резко сглатывая, каждый раз при этом на лице его появлялось такое выражение, точно он не то кого-то убивает, не то испытывает оргазм, в общем, как будто ему хорошо, как только очередная порция еды соскальзывала вниз по пищеводу, оно вновь возвращалось в первоначальное состояние, лишённое всякого выражения, как у новорожденного младенца, так продолжалось до тех пор, пока еда не закончилась, тогда он сделал рукой такой жест, каким – ну, я даже не знаю, вот знаете, как отмахиваются от мухи? А теперь представьте себе, что от мухи не отмахиваются, а наоборот, приманивают. Так вот, он сделал такой жест, каким приманивают муху. Тогда ему выдали ещё один пластиковый контейнер с едой и ещё одну вилку (зачем-то). Когда его инфернальный голод был если не удовлетворён, то, по крайней мере, разжалован, то решились, наконец, и спросили: «Как там?» Он огляделся на вопрошающих каким-то уже довольно осмысленным взглядом и ответил: «Есть там нечего».

Шахматы

«Веди, говорит, себя осторожно, а то права отберут». – «Какие права?» – «Да на ведение себя. Тёмной стороне передают управление, когда темно, а на свету её движения слишком заметны и внушают ужас». – «Что значит "когда темно"?» – «"Когда темно" значит "когда ничего не видно уму". Ум может быть близоруким или дальнозорким, сначала нужно выяснить, с какой именно из этих двух разновидностей мы имеем дело». – «А бывает так, что ум ни дальнозорок, ни близорук?» – «Бывает, но крайне редко. Людей с подобными свойствами ума, вообще говоря, следует избегать. Но большинство людей не способно предвидеть отдалённых последствий своих поступков, другие же, напротив, обладают стратегическим умом, но манкируют близлежащими деталями. А ими нельзя манкировать». – «Тогда нельзя восстановить картину события». – «Да, невозможно восстановить картину события без мелких деталей. А бывает ещё и так: мелкие детали остались, а само событие как бы испарилось, скрылось – тогда, правильно передвигая детали, можно нарисовать совершенно другую картину, прямо противоположную, а мелкие детали подтвердят её достоверность». – «Как в шахматах». – «Да, как в шахматах».