Александр Секацкий

1958 (Минск)
2008 • Проза
Премия Андрея Белого 2008 присуждена за непрестанно возобновляемое вопрошание: Может ли литература мыслить? – ответ на которое, как всегда, отложен в пустой ларец, за книгу «Два ларца, бирюзовый и нефритовый».
2005 • Гуманитарные исследования
Сила взрывной волны. СПб.; М.: Лимбус Пресс, 2004; Прикладная метафизика. СПб.: Амфора, 2005.
2000 • Проза
Соблазн и воля. СПб.: Borey Art Center, 1999.
2010↔2011

Философ, писатель, публицист. Учился на философском факультете ЛГУ, в 1977 отчислен за изготовление и распространение антисоветских листовок. Десять лет провел в Средней Азии, работал сторожем, сварщиком, киномехаником и т. д. Отслужил два года в стройбате. В 1988 восстановлен в ЛГУ. Закончил аспирантуру, кандидат философских наук (1994), доцент СПбГУ. Член редколлегий журналов «Ступени», «Комментарии», «Сеанс».

Публикации в журналах «Митин журнал», «Октябрь», «Русский журнал», «Критическая Масса», «Нева» и др.

Работы

Книги

Моги и их могущества. СПб.: Митин журнал; Азбука, 1996.

Соблазн и воля. СПб.: Борей-Арт, 1999.

Онтология лжи. СПб.: Изд-во СПбГУ, 2000.

Три шага в сторону. СПб.: Амфора, 2000.

От Эдипа к Нарциссу. СПб.: Алетейя, 2001 (совм. с Т. Горичевой и Д. Орловым).

Ужас реального. СПб.: Алетейя, 2003 (совм. с Т. Горичевой, Н. Ивановым и Д. Орловым).

Сила взрывной волны. СПб.: Лимбус-Пресс, 2005.

Прикладная метафизика. СПб.: Амфора, 2005.

Незримая империя. СПб.: Амфора, 2005 (совм. с Н. Подольским и В. Рекшаном).

Дезертиры с Острова Сокровищ. СПб.; Амфора, 2006.

Два ларца, бирюзовый и нефритовый. СПб.: Лимбус-Пресс, 2008.

Изыскания. СПб.: Лимбус-Пресс, 2009.

Последний виток прогресса. СПб.: Лимбус-Пресс, 2012.

Странствия постороннего. СПб.: Лениздат, 2014.

Размышления. СПб.: Лимбус-Пресс, 2015.

Миссия пролетариата. СПб.: Лимбус-Пресс, 2016.

Из текстов

Книга номада

Это сочинение представляет собой раз­розненные мысли номада и столь же разроз­ненные попытки метафизического анализа номадизма. Концы с концами никак не свя­зываются, но книгу номада я мыслю себе именно так.

1. Дорога как введение

Мы попробуем рассмотреть хроносенсорный аспект дороги или, иными словами, дорогу как неповторимую единицу проис­ходящего. Экзистенциал дороги пропущен Хайдеггером и тому есть несколько причин. Во-первых (об этом еще пойдет речь), проект Dasein предназначен для оседлого человече­ства, пойманного в силки и одомашненного. Во-вторых, прогрессирующее забвение бы­тия коснулось дороги едва ли не в первую очередь. Самоупразднение Дороги предста­ет как знамение эпохи Графиков и Расписа­ний. Современные дороги (точнее сказать, трассы) прокладываются так, чтобы обойти стороной сферу воображаемого и миновать испытания; идеальный пассажир современ­ных трасс неподвижен, он даже не входит во внутреннее время пути, пребывая в оцепене­нии. В идеале из пункта А в пункт Б переме­щается только тело, усилия транспортных компаний направлены на то, чтобы оградить перемещаемое тело от внезапной и труднопредсказуемой полноты присутствия: иначе возможно, что в пункте Б придется иметь де­ло с совсем другим человеком. А эпоха Графиков и Расписаний обязана обеспечить ми­нимальную самотождественность команди­рованного во всех пунктах.

Между тем Дорога, как все еще сохраняю­щийся экзистенциал, знаменует выпадение из Времени Циферблатов и вхождение в по­ток происходящего, отдаленный от строя повседневности. Хроносенсорная автоном­ность делает дорогу трансцензором фоново­го времени.

Дело происходит примерно так: все при­вычное, связанное с жестким расписанием будней переводится в категорию внутримирно-встречного (Хайдеггер), переставая быть единственно возможным. Пресловутая «оза­боченность» разжимает свои тиски. Все, что я ежедневно делал, теперь отложено, и в ре­зультате операции откладывания оно скукожилось, поникло, утратило настоятельность настоящего. Отсрочено не только то, что я делал, но и привычный ход мыслей, так называ­емых «паразитарных ожиданий», заполнявших все пустоты в графике ежедневных дел. Дорога еще не привела меня никуда, но уже вызволила из-под пресса времени, я освобо­дился от занятий, которыми был занят, и те­перь их шеренга сомкнулась предо мной, вер­нее, за моей спиной – и я волен смотреть на срочные занятия, съежившиеся в модусе «без меня», отстраненно, безучастно, едучи в этом смысле «спиной вперед».

Это часть пути, когда мы думаем о том, что покидаем: удаляющийся объект сжима­ется в точку согласно законам перспективы. При этом изымается из-под хрономаскировки, выводится в непотаенность событийный гори­зонт, который, кажется, и нельзя было пред­ставить без меня – а теперь он не только мыс­лим, но и по-своему ясно видим. Если дорога не экранирована от собственного времени пу­ти, если нет маниакальной зацикленности на пункте прибытия, мы непременно ощутим предчувствие номада. Оно гласит: а вдруг без меня прекрасно обойдутся и те, кому я обе­щал, и те, кого я приручил? Пока это только предчувствие, но оно истинно. Просто не было времени подумать об этом, потому что время, которое было (Время Циферблатов), характе­ризуется минимальным хроноизмещением (де­фицитом, нехваткой) и принципиально исклю­чает из себя номадическое влечение, опыт иного бытия

И вот теперь, под стук колес (допустим), свершается трансцендирование, преодоление собственной неизымаемости. По сравнению с этой прямой трансгрессией интеллектуаль­ное трансцендирование вторично. Да, человек устроен так, что, «находясь внутри храма, может одновременно увидеть сверху его зо­лотые купола» (Н. Б. Иванов) – и только этот необъяснимый дар делает нас мыслящи­ми существами. Но способность трансцендирования в рефлексии зависит от более фунда­ментальной операции – от способности предъявлять к проживанию иное время и пе­реходить к измененным состояниям созна­ния. Каждое такое превращение опирается на особый метафизический предмет, который можно назвать трансцензором. Дорога вы­ступает как трансцензор времени – наряду с другими измененными состояниями созна­ния, но в явном отличии от них.

Наряду, ибо вполне возможно сравнение с таким трансцензором времени, как жидкий кристалл алкоголя. Выпивка ведь тоже поз­воляет дистанцироваться от принудительно­сти жизни, выскользнуть из-под пресса Вре­мени Циферблатов, она отдаляет близких и делает близкими случайно приблизившихся далеких. Однако пользование этим транс­цензором высвобождает лишь призрачных Я-представителей с коротким периодом по­лураспада. Того, кому сегодня все ясно, зав­тра уже не будет – поступь Времени Ци­ферблатов сотрет его вместе с мимолетной ясностью.

Хроносенсорика дороги лишена прину­дительной последовательности, связанной с распадом актуализуемого виртуального Я. В момент перехода (в точке старта) об­разуется временной коридор, с узкими стенками, оставляющими, тем не менее, сво­боду маневра. Сразу же можно выделить три существенных момента обретаемого собственного времени: 1) спиной вперед – возможность сжать объекты озабоченности в точку и вырваться из окружения, преоб­разовав его в линию удаляющегося горизонта; 2) бытие-навстречу. Это резкое ослабление ежедневно воспроизводимых обязательств, направленных на самого себя; 3) огляды­ваться по сторонам – едва ли не самая ин­тересная возможность, предоставляемая трансцензором. Она точно обозначена по­этом:

Виток дороги – еще не итог дороги,
Но виток дороги важнее, чем ее итог.

(Ю. Левитанский)

Номадическая траектория конституирует­ся дорогой, экстраполируемой в вечность, но даже разовый глоток пробного бытия уже пробуждает предчувствие.

2. Под стук колес

Пристальное внимание к собственной раз­мерности дороги (к хроносенсорике) пока­зывает, что выбор транспорта отнюдь не без­различен. Для попадания в желаемое место (действительно желаемое) он так же важен, как и правильный выбор направления.

Вот я еду на поезде по Западному Казах­стану, выхожу на станции Эмба, разглядываю убогие станционные постройки, облу­пившуюся краску, чахлые пыльные деревца. Пригодность этого места для жизни почему-то вызывает сомнения. Но если бы я приехал сюда со стороны степи после многодневной езды на арбе, я попал бы в другой город с тем же самым названием (что не меняет дела), с теми же постройками, но не убогими, а пре­исполненными своеобразного величия. Это могло бы случиться в тот же самый час с точ­ки зрения внешнего фонового времени, но события в любом случае принадлежали бы к разным временам – ведь совпадение про­екций на шкале циферблатов, оповещающее о «настоящем времени» данного момента, отнюдь не устраняет разности темпоральных порядков, которые могут быть совершенно инопланетны друг другу. Насильственная синхронизация всего на свете по календарю и часовой стрелке далека от создания настоя­щего: получается лишь синтетическая одно­временность, огибающая множественность собственных времен происходящего наподо­бие ленты Мебиуса.

Абстрактное «время в пути» выравнивает все дороги в общий рельеф синтуры (если воспользоваться термином Станислава Лема): замуровываются сквозные коридоры, че­рез которые может ворваться бытие-навстречу. И дело не в том, что по этим трассам от себя не уедешь – исключена даже возмож­ность различить то же самое и иное.

Только дорога вне графика, выбивающая­ся из расписания, развертывается в собственном времени, создавая туннельный эф­фект выхода из Времени Циферблатов, дистанцирования от озабоченности. Только в этом случае мы имеем дело с путешествием, а не путеглотанием.

О том, что дорога дороге рознь, говорится во многих сказках. Направо пойдешь – случится одно; прямо или налево – совсем дру­гое. Однако вполне возможно, что все три дороги, начинающиеся от камня на развил­ке, ведут в один и тот же «географический пункт» – сказка опускает такие подробности как не относящиеся к сути дела. Ведь для метафизики пути важнее другое: то, что дорога это прежде всего удаление от дома, удаление от ловушки привычного и приближение к не­привычному. То есть к себе. Сближение с собой есть основное свойство пути – совсем не обязательно в метафорическом смысле как «пути к истине» или «пути к спасению». В любом путешествии самым удивительным первым встречным могу оказаться я сам. Возможна и проблема с узнаванием, возни­кающая из-за того, что нет привычных дру­гих, кому я могу передоверить свое присут­ствие. Круг повседневных дел, в котором я был распределен, теперь сжался в точку, все мои двойники-дубли, выполнявшие за меня работу бытия, – развоплощены. И кто те­перь этот незнакомец?

3. Вопрос о скорости

Нет ли противоречия между двумя экзис­тенциальными характеристиками дороги – трансцендированием, т. е. переходом в изме­рение, которое является иным по отношению к «обычному», и самообретением, вос­становлением подлинности бытия? Почему подлинное непременно должно иметь вид потустороннего?

Обратимся к элементарной феноменоло­гии номадизма. Трансцендирование как заступание за горизонт есть некое движение от себя, оно всегда направлено отсюда туда. Но перенос центра тяжести создает двойст­венное, неустойчивое положение. С одной стороны – «Человек, стоящий на цыпочках, долго не простоит» (Лао-цзы). А с другой – центр тяжести может быть стабилизирован и в новой точке. Выдвижение в иное порождает угрозу аутентичности, однако само­сборка в новом хронотопе остается вполне возможной.

Я-покидаемое и я-обретаемое, разумеет­ся, не одно и то же. Пока колеса стучат по рельсам, отсчитывая километры – сотни, тысячи километров, происходят важные трансформации. Они связаны не только с выходом из круга привычных обязаннос­тей, перемены касаются и непосредственно телесности. Казалось бы, что может поколе­бать внутреннее ощущение себя в этом те­ле? Но если нет подтверждений со стороны моих близких и знакомых, их периодической реакции на облик – тогда внутренний резо­нанс не срабатывает, волнам признанности просто неоткуда отталкиваться. Ситуации подобной неловкости возникают сплошь и рядом, и сам термин справедливо указывает на телесное состояние определенной дискоординации. Отсюда, кстати, видно, что лов­кость записана не в мышечном тонусе, а в совокупной санкции внешнего мира – ес­ли речь идет о ловкости (уместности) бытия. Но «неловкость», растянутая во времени, требует уже перегруппировки, опробования нового тела. Один только внутренний образ бытия-в-этом-теле оказывается недостаточ­ным, сумма реакций других выполняет для человеческого тела ту же функцию, что и земное тяготение, – только на более высо­ком уровне.

Отсутствие визуального подкрепления привычной телесности и такого же подкреп­ления устоявшегося ролевого репертуара есть верный признак совершаемого трансцендирования – «брошенность», говоря словами Хайдеггера, только речь идет о брошенности в свободное падение.

Ситуация продолжающегося броска со­вершенно иная, чем самосборка в новых стационарных условиях. Стабильные условия просто переакцентируют уже имеющиеся навыки адаптации: по мере обнаружения подходящих свободных ниш в них тут же прорастают новые дубли, к ним присоединя­ется биографическое единство и т. д. Понят­но, что самосборка в точке заброшенности может оказаться не столь комфортной, как прежде, но все же она ориентирована на не­кий типовой образец и в этом смысле до­статочно рутинна. Иное дело – длящееся пребывание в пути. Тут моя расплывчатость встречается с другими расплывчатостями – скажем, меняются попутчики в купе, потом я выхожу и иду (еду) дальше. Негде сгруппи­роваться, никак не обрасти тяжелым телом, поскольку отсутствует гравитация фиксиро­ванных взглядов, система координат, вы­нуждающая носить громоздкий панцирь бытия-в-признанности.

Вот почему тело путешественника я назвал бы астральным телом – оно все время имеет пробный характер, удерживая только лету­чие элементы формы, обеспечиваемые лишь собственным притяжением кочующего цент­ра личности. Это легкое тело и сопутствую­щая ему легкость на подъем есть важнейшее достояние номада, Воина Блеска. Легкому телу меньше свойственна усталость, как, впрочем, и полезная работа. Набранный им­пульс скорости позволяет пробивать плот­ные слои озабоченности – вплоть до омраченности существованием; только вечное и мгновенное входят в интеллектуально-чув­ственный резонанс, складываясь в вектор бесконечной дороги.

Впрочем, для того чтобы этот драйв стал не просто значимым, а действительно неутоли­мым и самовозрастающим как логос эллинов, необходимо набрать третью номадическую скорость, т. е. обрести нулевую массу покоя. Падение энергетического уровня и переход к номадическим скоростям низшего порядка ориентирует траекторию номада параллель­но заботе. И виртуальное Я, скользящее по орбите устойчивой социальности, вызывает печаль. Остается след, по которому можно пройти, запеленговать пунктир брошенности.

Вот я прохожу по улице Жуковского в Пе­тербурге и обращаю внимание на витрину пу­стого магазина, закрытого на ремонт. На пыльном витринном стекле чьим-то пальцем выведена строчка: «Негде котику издохти...» След номада. Быть может, трагедия Агасфера вовсе не в обреченности на вечное скита­ние, а именно в невозможности набрать тре­тью номадическую скорость и вырваться из посюстороннего. Взгляд Пославшего неот­ступно следит за ним, не позволяя совершить метаморфоз Я. Приговор свыше всегда одно­значен: «Ты всё тот же».

Это приговор особой тяжести, пока от не­го не избавишься далеко не уедешь. Необходимо прежде всего оторваться от слежки, от «фикции Я», как сказал бы Ницше, – но эту инстанцию надзора обмануть труднее всего. Единственный шанс – пребывание при синтезе вечного и мгновенного. Дом Бы­тия должен быть поставлен на колеса, спу­щен на воду, но ясно, что не каждый захочет (и тем более сможет) пить из этой чаши. Существующие здесь различия гораздо глубже национальных, расовых или половых – деление на прикованных и неприкаянных ука­зывает на принципиальный водораздел двух способов производства и удержания челове­ческого в человеке.

4. Регистр скоростей

Какие перемены происходят в экзистенци­альном измерении человека при выходе на номадические орбиты? Говоря в общих чертах, происходит обрыв связующих нитей. Интуи­ция русского языка побуждает воспользо­ваться словом «привязанность», что в данном случае куда нагляднее, чем немецкое «забота» (Sorge). Можно сказать, что сеть привязанно­стей образует каркас заботы, и тогда нетруд­но визуализировать поэтапное или внезапное избавление от пут.

Вполне уместна и аналогия с астрофизи­кой: как известно, первая космическая скорость обеспечивает выход на околоземную орбиту, вторая дает возможность для межпланетных перемещений, третья требуется для того, чтобы покинуть пределы Солнечной системы. Нечто подобное обеспечивает и регистр номадических скоростей – ско­рость тут выступает как показатель обретен­ной свободы, а свобода как результат набранной скорости.

Привязанности сплетаются в ткань бытия, в этой ткани и прочные нити повседневнос­ти, и те нити судьбы, которые ткут Мойры, и даже те, которые Кант называл «максима­ми моей воли». Морально-этическая приро­да связей в данном случае несущественна, имеет значение лишь их прочность на раз­рыв. Набор даже первой номадической скорости требует обрыва и «прочных уз» и «тяжких цепей», усилие дистанцирования не может избирательно обрывать одни, щадя другие.

Мир многими способами достает и повязыва­ет нас. Чем мы привязаны к ближним? Великой силой инерции, зависимостью взаимозаботы, уже упоминавшимся визуальным подкреплени­ем собственной телесности со стороны «любя­щих других». В одном случае обрыв привязи (привязанности) затруднен страхом («Как же я без этого, без своей работы, дачи, избы-читаль­ни, тюрьмы, etc»), в другом случае – жало­стью, тем же страхом, только перенесенным на другого, но так или иначе номада характеризу­ет лишь абсолютная величина прочности пре­одоленной связи. Возможность выхода на ту или иную орбиту суверенности тоже опреде­ляется общим количеством оставшихся позади об(в)язательств: чем больше обрывков болтает­ся, тем выше орбита и скорость перемещения по ней.

Обрывки натянутых уз отрывают, конечно же, и частицу меня самого, и если номад все же выбирает свободу, то вовсе не потому, что считает ее похожей на витаминный баль­зам и ополаскиватель в одном флаконе. Быть может, он просто услышал позывные чисто­го авантюрного разума и оценил их непре­взойденную музыку. Номадический драйв вовсе не ведет в сторону «лучше», ибо та шкала, на которой откладывается лучшее в противоположность худшему, остается где-то сбоку. Излишне говорить, что траек­тория номада пролегает по ту сторону добра и зла.

Легкость на подъем обретается воином в дороге, если дорога достаточно длинна по сравнению с пребыванием в пунктах назна­чения, она создается не только выходом из привязанностей, но и утратой массы покоя. Как принято писать в соболезнованиях: «Мы понесли тяжелую утрату». Тяжесть утраты обусловлена как раз тем, что в сброшенном балласте остается не только груз забот, но и весомость бытия, уверенность в своей собственной самости. Набор первой номадической сопровождается неизбежным чувст­вом никомуненужности, которое следует преодолевать как звуковой барьер. Но уже первая щемящая нота (огромное небо затя­гивается тучами, или зевает сосед по купе, совершенно мне не знакомый и предвещаю­щий появление множества других незнако­мых) останавливает большинство путников. Они сворачивают с дороги, им дальше не по пути, им не нужно по ту сторону, да и попросту нет скорости, чтобы проскочить этот звуковой барьер. И путник возвращается, пространством и временем полный, чтобы путешествовать на листе бумаги или на экра­не, куда спроецированы лучи чужого воображения. Номад же преодолевает звуковой барьер, попутно приобретая некое знание, лучше всего сформулированное в книге Чжуан-цзы: «Уважать родителей легче, чем их любить, любить родителей легче, чем их за­быть, забыть родителей легче, чем заставить родителей забыть о тебе, заставить родителей забыть о тебе легче, чем самому забыть обо всем в Поднебесной, забыть обо всем в Подне­бесной легче, чем заставить всех в Поднебес­ной о тебе забыть». Каждый шаг в этом на­правлении знаменует утрату очередного кванта массы покоя.

Но и преодоление звукового барьера еще не гарантирует истинной пустоты. «Если в поисках своего места в жизни ты наткнул­ся на очередь – знай, что ты забрел не ту­да» – гласит одна из заповедей номада. Дальнейший путь пролегает через разрежен­ное облако маргиналов. Они выброшены из черты оседлости, оторваны от социального тела, но все же сбиваются в стаи (в тусовки, банды, таборы). Они держатся поодаль, но движутся параллельно общему курсу Weltlauf и потому отчетливо идентифициру­ются как анти-частицы, асоциальные эле­менты. Изгои, бродяги, уголовный мир. Ус­корение, недостаточное для отрыва, хотя и приводит к отрицанию моральных норм ус­тойчивой социальности (экзистенциальной оседлости), но все же стая имеет свои волчьи законы и связана страхом их нарушить.

На малых скоростях, где число степеней свободы ограничено, всегда существуют точ­ки кристаллизации и вокруг них взлетающая и оседающая пыль – унесенные ветром, ли­шенные суверенности самопричинения. В оп­ределенные периоды истории, когда проис­ходит общее ослабление социальных связей (революции, гражданские войны, обвал стол­пов нравственности), мы видим повышенную концентрацию неприкаянных. Из них лишь немногие обретают устойчивость в движе­нии, свой Дом Бытия на колесах, большинст­во готово променять ужас неприкаянности на любую степень послушания. Только ис­тинный номад, доброволец и профессионал неприкаянности готов к ежедневному началу бытия-заново.

8. Монограмма номада

Правило гуманистической этики гласит: человек человеку – друг, товарищ и брат. В действительности этот принцип не выпол­няется, но для устойчивости социума вполне достаточно и того, что он провозглашается. При номадических скоростях данный прин­цип не играет никакой роли – даже в качест­ве благого пожелания или заклинания.

Уголовный мир руководствуется не менее древним принципом «человек человеку – волк». На первый взгляд это правило ка­жется простой констатацией факта, лишен­ной каких-либо иллюзий. Но на деле оно порождено неврозом обиды и призывает тратить силы на волчью грызню. То есть те­рять скорость. Оба правила неприемлемы для светоносной частицы, и после всех вы­читаний остается простой закон, чистая мо­нограмма номада: человек человеку – трамплин.

9. Структура приключения: трансформации

Разница скоростей обитания создает не­четкость контуров, иллюзион, близкий к принципу дополнительности Бора-Гейзенберга. Номад появляется на горизонте приглянувшейся ему устойчивой ниши сразу и ве­дет себя так, как будто обитал здесь всегда. Затем исчезает, чтобы вынырнуть в другой за­мкнутой нише, составляющей устойчивый жизненный мир (Lebenswelt) для ее оседлых обитателей. Такую способность, обретаемую на высоких скоростях, можно назвать транс­формацией.

Один из сквозных сюжетов фантастики состоит в том, что внеземное существо (нечто) для вступления в контакт с землянами вынуждено принимать некую стационарную оболочку; подобная трансформация пред­стает как дань или уступка земным обычаям. Скопированный облик поневоле воспроиз­водит некоторые антропологические осо­бенности: пол, расу, возраст, – ясно, одна­ко, что для самого трансформера все эти детали несущественны. После нескольких проб внеземной пришелец выберет тот об­лик, который вызывает меньше всего вопро­сов. Номад поступает аналогичным образом: когда его траектория проходит через густо­населенные слои Lebenswelt, он облачается в своеобразный «скафандр», в устройство которого помимо деталей внешнего облика включаются и инерционные психические структуры: «черты характера», свойства, ро­левые установки и другие опознавательные признаки, отличающие обитателей черты оседлости. Подобная техника была и теоре­тически и практически разработана в даос­ской философии.

С высокой номадической орбиты достаточ­но странно выглядят меры взаимной признанности и озабоченности признанием. Вот жи­вет человек и совершенно точно знает о себе, что он – Сидоров Василий Петрович, таможен­ник, имеет двоих детей, прописку в Москве и государственную награду.

Две вещи непостижимы для номада: во-пер­вых, на чем основана подобная уверенность, и во-вторых, почему она так важна. Ведь если разобраться, удостоверение личности весьма мистическая вещь. И отнюдь не безобидная. От­ношение к «удостоверениям личности» можно считать эмпирическим критерием номадизма. Для странствующего все эти драгоценные бу­мажки ситуативны, «действительны» только на короткий участок траектории. Ведь назваться именем нужно не для себя, а для «часового», который не пропустит без пароля установлен­ного образца. Вот почему большинство марш­рутов закрыто для нас – ведь у каждой пещеры свой сезам, а мы все долбим свой приговор, свою подписку о невыезде: Сидоров Василий Петрович, таможенник, женат, двое детей...

В сущности, очень глупо быть доброволь­ным заключенным в тюрьме одного и того же имени. Да еще всякий раз вздрагивать: а вдруг скажут, что ты никто и звать тебя никак. Соб­ственное имя номада впервые было произне­сено хитроумным Одиссеем в ответ на требо­вание циклопа Полифема; все остальное только псевдонимы, вынужденные уступки миру, обитатели которого приговорены к по­жизненному заключению в тюремно-именительном падеже.

10. Эта жизнь и бытие-заново

Жизнь дается человеку один раз – вот тезис, который представляется некой аксиомой, в том числе и в аспекте долженство­вания, в перечне требований к этой единственной и неповторимой жизни. Следует беречь честь смолоду, беречь доброе имя, не терять свое лицо... Одним словом, сбере­гать и экономить (и дорожить) – так советуют скупые рыцари гуманизма, творцы и организа­торы всех его эксцессов, от коммунистической морали до экологического маразма.

Одноразовый характер жизни требует, однако, некоторого уточнения. Речь идет о самотождественности той субстанции, ко­торую мы именуем живым, вернее, живущим существом. От решения этого вопроса будет зависеть, живет ли капустница одну или, скажем, три жизни (учитывая полный цикл метаморфоза). Такая же неясность сущест­вует и в отношении человека: даже если со­гласиться с тем, что человек проживает одно (свое) тело, отсюда еще вовсе не следует, что он живет один раз. Этим единственным те­лом может жить совсем другой человек, если прежний, например, сошел с ума. Ну а если человек заявляет: я начинаю новую жизнь? Такое начинание может быть достаточно радикальным – и что тогда остается от преж­ней жизни? Прежде всего то, что документировано, вменено в самотождественность – имя, фамилия и другие паспортные данные. Есть еще, правда, биографическое единст­во – коллективная санкция в виде памяти обо мне моих ближних и разных прочих зна­комых, но эта санкция может и не подпи­раться автобиографическим единством.

Как бы там ни было, социум принимает меры, чтобы жизнь давалась человеку толь­ко один раз, всячески пресекая попытки бытия-заново. Ясно также, что множество подобных «жизней» на высоких скоростях предстают как участки номадической траектории. Во-первых, выбирается персонаж для идентификации – некоторые компьютерные игры предлагают целый набор таких персо­нажей, и избранный человечек (мое пробное тело) пускается в странствие. В пути он мо­жет поймать «еще одну жизнь» и тогда прежнюю можно меньше экономить, нара­щивая авантюрность игры. Наконец подрос­ток, увлеченно играющий в игру, через ка­кое-то время говорит: «Что-то я себе надоел» – и меняет фишку. В данном случае мы имеем дело с вытесненными в сферу символического стратегиями чистого авантюр­ного разума, но стратегии обнаруживают себя и за пределами дисплея.

Уже дорога, используемая как простейший трансцензор, демонстрирует возможность сменить фишку, на номадических орбитах возможность становится действительностью, а самопроизвольное оскучнение (исчерпание) становится достаточным основанием для пре­кращения «этой жизни».

Но возникает закономерный вопрос: кому и для чего потребовалось максимальное ограничение количества жизней, вбрасы­ваемых в среду обитания человека? Каков источник сверхмощного силового поля, сжимающего веер жизней в весьма нудную непрерывную линейную последователь­ность «этой жизни»? Кто несет ответствен­ность за грабительский обвес и недостачу? С одной стороны, у окошка раздачи стоят органы правопорядка, следящие за тем, чтобы жизнь давалась только один раз (не больше одной фишки в одни руки), с другой стороны, репрессивный экзистенциальный заказ выполняет гуманистическая филосо­фия, воспевающая долг, ответственность и прочую атрибутику прирученности и одо­машнивания. Что ж, если долженствование имеет всеобщий характер, если все друг дру­гу должны и живут, сгибаясь под тяжестью круговой задолженности, что же мешает произвести взаимозачет, так сказать, спи­сать долги и выбросить векселя, и прежде всего самые кабальные векселя всеобщей за­долженности, пожизненные удостоверения личности?

Итак, имя собственное – самый прочный ошейник, которым мир удерживается в состо­янии долговой тюрьмы, насильственная иден­тификация с единственной фишкой. В прин­ципе, согласия с этим главным приговором уже достаточно, чтобы отбыть срок. Даже ес­ли мы отклоняем зов совести, на который, со­гласно Хайдеггеру, должен всегда откликать­ся Dasein. Ну, например:

– Родина-мать зовет!

– Ну и пусть зовет.

– Но она зовет обедать.

– А, это другое дело.

Радикальное отличие номада состоит в том, что он слышит полный текст зова:

– <Сидоров, с вещами>, Родина-мать зовет!

– Ну и пусть зовет.

– Но она зовет <Сидорова> обедать.

– А, это другое дело.

«Сидорову» ничего не показалось подо­зрительным, он откликнулся и тем самым признал приговор. Номад поступает иначе. Он, прежде всего, совершенно игнорирует мнимую персональность позывных, посколь­ку ему совершенно неважно, за кого его принимают; всегда примут за кого-то. Номад попадает в число призванных, минуя преддверие званых. Если ты слышишь, что зов об­ращен не к тебе, а к «Сидорову», то это еще не повод сидеть сложа руки – примерь ска­фандр, соверши трансформацию и будь «Си­доровым» на здоровье – пока не наскучит. И наоборот, пусть сколько угодно озвучива­ют записанное в твоем удостоверении лич­ности – номад остается спокойным, поскольку знает: «имя собственное» является собственным не для тебя, а для того, кто окликает.

Обретенная свобода состоит в умении из­бирательно реагировать на позывные. На кратчайших отрезках пути ответ номада «да» или «нет» в высшей степени разборчив, иными словами, он произносит «да» и про­износит «нет», но никогда не отвечает «Я!»

Именно такова номадическая без-ответственность высшей пробы – в отличие от наивной избирательности Антошки, героя небезызве­стного мультфильма. Бытие, не отвечающее на вопрос «кто?» (ибо сначала требуется узнать «зачем?»), не является Dasein. Значит ли это, что бытие номада неаутентично, неподлинно? С позиций «Sein und Zeit» так оно и есть. Но на деле речь идет лишь о несоизмеримости дис­танций и скоростей. То, что для обитающего в черте оседлости есть «жизнь» с ее заданностью и, как говорит Бахтин, «нудительностью», для номада является разомкнутым в обе сто­роны фрагментом траектории.

Исходя из этой несоизмеримости и разво­рачивается иллюзион времени. Почему мани­фестация номада, только что обладавшая ги­перреальностью, вдруг утрачивает четкость? Да потому, что для него картинка исчерпана, «эта жизнь» уже прожита, тогда как для Dasein, втиснутого в однократность присут­ствия, жизнь продолжается: пусть картинка и застыла, но она все еще транслируется, действующие лица медлят разойтись и пере­минаются с ноги на ногу. В номадическом го­ризонте подобного рода жизнь не может быть ни единственной, ни подлинной. Такой феномен, как «жизнь, дающаяся один раз», возникает из воспрепятствования бытию-заново. Траектория номада складывается из множества «этих жизней», она теряется где-то за горизонтом жизневместимости или об­рывается внутри какой-нибудь из жизней.

Номад не нуждается в утешениях и увеще­ваниях, генерируемых гуманистической философией с целью скрасить присутствие. Все воображаемые и символические компенсации типа бессмертия души, оставления о се­бе доброй памяти и прочее сотканы из мате­рии надежды – а эта заведомо ветхая материя никогда не используется для скафандра номада даже как драпировка. Душа, вдавленная в тяжелое тело и привыкшая к тяжкому бремени, «сидит на игле» и не способна существовать без ежедневной инъ­екции надежды. Номад же прекрасно знает, что «надежда умирает первой, а крыса по­следней» (А. Драгомощенко), но не делает из этого трагедии, ибо мир просто устроен так – как по эту, так и по ту сторону черты оседлости.

11. Мелодия странствий. Шарманка и оркестр

Каким образом видоизменяется человече­ская жизнь, становясь участком номадической траектории? Она, во-первых, сжимается до максимальной плотности путем элимини­рования сорного времени. Во-вторых, нить судьбы, сплетенная Мойрами, расплетается до отдельных сюжетов. В поисках аналогии можно вновь обратиться к какой-нибудь со­временной компьютерной игре с хорошей графикой. Вот рыбка Фредди плавает в под­водном царстве в ожидании выбора цели. Ря­дом раковины, кораллы, водоросли, чудища морские. Большинство из них не имеют от­ношения к делу, но попавшую в поле зрения и приглянувшуюся раковину можно потро­гать курсором – и тогда она раскроется, пе­ревернется, издаст какие-нибудь звуки. Но­мад, проживая текущую жизнь, конечно, не упускает случая потрогать курсором пригля­нувшуюся раковину. Однако, если свойства объекта уже из­вестны, если встречная диковинка уже, так сказать, издала свойственные ей звуки, про­пела свою песенку, рыбка (номад в скафанд­ре) больше не задерживается и движется дальше.

При случае особо затейливую мелодию можно выслушать еще раз, в этой или другой жизни, чтобы освежить в памяти наиболее прихотливые завитки сюжета. Но обитатель черты оседлости продолжает водить курсор по кругу, по инерции нажимая на те же са­мые объекты, иногда боязливо подплывая к краю, но все время оставаясь в пределах единственной картинки. Он особенно охот­но подставляет себя встречным курсорам, чтобы озвучить свои позывные и воспроизве­сти освоенные и приемлемые телодвижения. Аналогия с компьютерной игрой хороша тем, что онтологический перепад скоростей здесь очевиден и прост. Номад, исследовав кар­тинку (порой выборочно), принимает решение, что эта песенка спета, пикник на обочи­не наскучил и пора двигаться дальше, сверяясь с картой чистого авантюрного ра­зума. Но заключенные внутри картинки довольствуются «единожды данной жизнью», полагая, что их песенка еще не спета, пока сохраняется возможность водить курсор по кругу. Номад и Dasein, будучи альтернативными проектами человеческого в человеке, принципиально отличаются друг от друга решением, на каком куплете оборвать песен­ку про белого бычка.

Не менее важны и отличия номада от рев­нителя истины, неутомимого правдоискате­ля, занимающегося спасением себя или мира. Элементарное отличие в стратегии сводится к следующему: ревнитель истины (раб идеи) не пользуется курсором вообще (не оглядывается по сторонам), он устремлен только на маяк, повинуясь дихотомии «суетная эта жизнь»/»истинный путь». С номадической орбиты он выглядит как заключенный, совершивший побег в другую тюрьму: тратя все си­лы на поддержание новой идентификации, беглый заключенный останавливается перед решающей трансгрессией – переходом к си­туативной самоидентификации и отказом от тюремно-именительного падежа.

Что можешь повто­рить, тем и владеешь, – такова действитель­но важнейшая конструктивная иллюзия, обеспечивающая устойчивость картинки – единственной жизни. Надо признать, что в этой конструктивной иллюзии скрыта мо­гучая сила притяжения, она относится к чис­лу самых труднопреодолеваемых ловушек мира. Чтобы ее миновать, неостаточно да­же второй номадической скорости – если, конечно, сблизиться до опасной дистанции.

Теперь становится понятным, о чем могли петь сирены беспечным путникам – не о пре­красной женщине, горшке или кобылице. Они не пели и песни странствий, которая и без того звучит над морями. Мелодия сирен складывалась из привычного позвякивания трогаемых курсором близких объектов: вот бабушка ворчит, отец собирается на рыбалку и шуршит удочками, знакомая компания со­бралась на пиру – они говорят свое и тихонь­ко трогают тебя курсором, чтобы услышать твое... И все так близко и отчетливо, в совер­шенной графике, в первозданной чистоте то­нов. И многое повидавший на своем веку хитроумный номад Одиссей, понимая, что переоценил на этот раз свои силы, кричит: «Развяжите меня!» Ибо именно в этом месте, вблизи острова сирен, в горизонте оптимальной слышимости, расположен единственный трамплин, способный придать третью номадическую скорость. Либо ты от него оттолк­нешься, и тогда последняя ловушка земли за­хлопнется за твоей спиной, либо бросишься в самую гущу оседлого мира, благо, что гума­низм больше всего радуется возвращению блудных детей. Либо, наконец, примешь хит­роумные меры предосторожности, чтобы не приближаться к опасному острову. Как бы там ни было, но пираты Эгейского моря, основатели Великой Эллады, очарованные сладостным напевом, покорились пению сирен и обратились к обустройству полисной демократии. И многие волны номадов, поток за потоком, теряя скорость и светоносность, оседали и растворялись в ячейках устойчивой социальности – воины, ни разу не побежден­ные в бою.

Очень важно вслушаться в мелодию, задаю­щую ритм повседневности и обладающую спо­собностью заглушать позывные чистого аван­тюрного разума. Напев, неотразимый вблизи зоны оптимальной слышимости, тиражируется в виде мелодии шарманки – неких незамысло­ватых заверений общегуманистического ха­рактера. В этой песенке куплеты почти не слышны; вся сила обольщения сосредоточена в припеве. Припев однообразен, его можно на­звать заунывным и даже бесконечно зауныв­ным, что нисколько не убавляет его заворажи­вающей силы. Вот факир заклинает змею – он никогда не справился бы с этой задачей, если бы вздумал импровизировать и сочинять новые песенки. Пресмыкающиеся заклинаемы блес­ной навязчивого повторения. Мотив шарманки (простая песенка) конституирует возобновля­ющуюся длительность этой жизни, и каковы бы ни были мотивы человеческого поведения, изучаемые психологией (либидо, честолюбие, воля к власти), но основной мотив – это, ко­нечно же, песенка шарманки – что-то там о домашних тапочках, мелких интрижках и дачных грядках. И о скоротечности времени:

Ах, мой милый Августин, Августин, Августин,
Ах, мой милый Августин, все прошло, все.

Для номада, испытывающего идиосин­кразию к повторению, этот рефрен слышен с самого начала, картинки, проносящиеся мимо его взора, в основном и состоят из анонимных шарманщиков и управляемой ими паствы. Что тут сказать? Сколько бы ни было фальши в призыве «любить человека», но еще больше лицемерия в том, чтобы любить человеколюбие.

Песенка, собственно говоря, спета – но продолжают крутить шарманку и продолжа­ют откликаться на имя: Сидоров, Смирнов, Тетерина. Кажется, это и называют гуманиз­мом, когда чистое время присутствия уже за­кончено (или не начато), но хронологическое время жизни позволено продолжить. Все еще окликают по имени и трогают курсором, и рыбка Фредди отвечает: «Это последний бабушкин бутерброд», хотя нет уже ни бу­терброда, ни бабушки и экран не светится. Здесь и разворачивается гуманизм во всей своей красе: престарелый академик получает премию за песенку, чьи куплеты уже отзвуча­ли, а сама пластинка заела на «все прошло, все», вещают выжившие из ума старцы и им внимают с уважением. Все закоулки происхо­дящего переполнены остановившимися пре­красными мгновениями, и номад лишь пожи­мает плечами: если это прекрасно, то что же тогда отвратительно?

Плачет старушка, мало пожила.
Ее утешают, а шарик летит...

Весь гуманизм, собственно, и состоит в этом утешении – куда честнее было бы с самого начала не врать, что шарик вер­нется.

Когда номад слышит, как важно исполнить долг, посадить дерево, отвечать за тех, кого приручил, беречь свое доброе имя и прочее у-тю-тю, он вспоминает одну из своих люби­мых притч.

Некий человек (а имя им легион) женился. Брак, увы, не удался. Жена оказалась сущей мегерой: пилила бедолагу денно и нощно, из­меняла направо и налево, издевалась над его неудачами и успехами.

Жизнь человека превратилась в ад. Утром он говорил: «О, если бы пришел вечер!», а вече­ром мечтал: «О, если бы наступило утро». Но одно утешало беднягу: по крайней мере, будет кому стакан воды подать перед смертью. Так и жил, поддерживая себя этой надеждой.

Но вот наконец приблизился и последний час. Лежит человек на смертном одре, смот­рит на стоящих вокруг своих близких и вдруг с ужасом понимает, что пить-то ему совсем не хочется...

Так что, конечно, memento mori, но помни и о том, что вдруг не захочется воды хлеб­нуть перед смертью.

Избыточная хронологическая длитель­ность «этой жизни» по отношению к чистому времени присутствия – это всего лишь анес­тезия после произведенной лоботомии чисто­го авантюрного разума, рассекающая спектр возможностей бытия-заново. Операция со­вершается анонимно, имя хирурга неизвестно (Хайдеггер установил одно из прозвищ – das Man), но в результате этой процедуры и обра­зуется устойчивый социум, бытие в черте оседлости.

Лишенный многого, номад, прежде всего, не имеет обыкновений и никогда не поверит в любовь к обыкновенному человеку. На тре­тьей номадической скорости постигается простая, хотя и хорошо замаскированная вещь: много жизней унесла война, все эти жизни унесла смерть, но в уничтожении це­лой вселенной нереализованных жизней по­винен гуманный скальпель обыкновенного человеческого. Номад не испытывает страха смерти, ибо понимает, что это всего лишь ма­скировка ужаса обыкновенности.

(Александр Секацкий. Три шага в сторону. СПб.: Амфора, 2000. С сокращениями)